Выбрать главу

Никогда в жизни не писал об уборной, в свое время возмущался, что Свифт занимает печать таким неприличным материалом… а тут излагаю все подробности. Но повторяю: это существенная доля тюремной жизни.

Иногда, очень редко, через уборную приходили записки, еще реже газеты. Но газета с текстом конституции, так называемой «сталинской», той, что мы тридцать лет праздновали 5 декабря, попала во все камеры. Очень иронично звучали в Бутырках параграфы о свободе слова и собраний, праве на отдых и прочее. Я даже съязвил, что надо добавить еще один параграф: «По желанию правительства любая статья отменяется». Никто не стукнул из тех, кто слышал, и очередное вольнодумство сошло мне с рук.

Вскоре после туалета кухонные рабочие, обычно из числа уголовников, приносили завтрак. Здесь кормили хуже, чем на Лубянке, не досыта. Хлеба давали 600 граммов в день, черного, кисловатого, для язвенников невыносимого. Затем полагалась жиденькая каша, пшенная, овсяная или перловая – три-четыре ложки утром, в обед и вечером. И кроме того, в обед еще баланда, отвратительное пойло с кусками кишок. Хотя было голодновато, кишки я так и не научился есть. Но к этой еде разрешалось прикупать. Те, о ком заботились родные, передавая деньги, были сыты. Об этом ниже, отдельно.

Между завтраком и обедом выдавалась прогулка, развлечение еще на полчаса. Нас выводили во двор, каменный асфальтированный мешок, метров сорок длиной, огороженный высоченными стенами. Выстроившись парами в затылок, мы ходили по асфальту, описывая восьмерки вокруг часового с винтовкой. Наверное и в аду есть свои привилегии, кто-нибудь самый проворный вылезает из котла на полминуты раньше. Была привилегия и у меня. Мы с Бацаевым, студентом-историком, старше меня на два года, всегда ходили в самой первой паре, во главе колонны. Только однажды, желая подразнить нас, староста камеры, ходивший со своим собеседником во второй паре, увел всю колонну в сторону. Но охранник не заметил нашу осиротевшую пару или не счел нужным вмешаться, мы испуганно пристроились в хвост.

Осень и зима были очень теплые, на мое счастье, не мерз я на прогулках в пиджаке.

До или после прогулки мы развлекали друг друга культурной работой. Во всех лагерях имелась КВЧ – культурно-воспитательная часть, и в камере был у нас выбранный культурник – сутулый долговязый учитель Николай Николаевич. Он выискивал знающих людей, просил их прочесть лекцию. И сам прочел по популярной книжке о новейших открытиях в астрономии. А колоритный Лаврентьич – о нем в следующей главе подробнее – расхаживая по камере, гудел: «Николай Николаевич, ученый человек, как не стыдно? Гончие собаки на небе, как они оттуда не сыплются? Это же безумие!»

Когда Николай Николаевич получил свои пять лет, в КВЧ произвели меня. Я тоже организовал лекцию, но очень неудачную. В нашей камере оказался деятель Дальневосточной китобойной флотилии. «Охота на китов, – подумал я. – Что может быть увлекательнее?» В результате мы выслушали повесть о том, как Главкит выделялся из Главрыбы и с кем-то потом сливался, а такие-то суда передавались туда и обратно.

Кроме того, были еще и кружки. Запомнился кружок немецкого. Вел его одноглазый немец со вставным оком, сидевший дважды: до Гитлера и при Гитлере, а в третий раз для полноты и при Сталине. Был он подчеркнуто жизнерадостен, ежедневно делал гимнастику, твердил, что надо научиться поддерживать в себе бодрость. Мне он говорил, что труднее всего преодолеть три кризисных периода: через два месяца после посадки, через четыре и через год. Видимо, это психологические барьеры: через два месяца чувствуешь, что вот-вот не выпустят, через четыре – что осудят, через год – что сидеть будешь долго.

Были еще и книги. Давали их нам с отбором: классику и научно-популярные, приключений и развлекательных романов не было. По вечерам после поверки иногда читали вслух. Я сам был одним из чтецов. Времени хватало. Прочли (не за один вечер, конечно) целиком «Двенадцать стульев», отрывки из «Войны и мира». Лаврентьич, высказывавшийся по любому поводу, похвалил Толстого – «это жизненное», а Ильфа и Петрова осудил как безумие. Так и запомнил я: простой, малообразованный читатель понимает только реализм; фантазия, сатира с ее искусственной гиперболой, символика непонятны. Это уже литературные наслоения для знающего литературу.