Выбрать главу

Я что-то не знаю ни одной религии, которая бы приветствовала смех.

Всякая религия претендует на абсолют, на гипноз и наркоз, но рано или поздно народ начинает смеяться и говорит — не так страшен черт, как его малюют.

В войну говорили не «фашист», не «национал-социалист» и даже не «наци», а — «фриц», и за этим словцом была не злоба, а прозвище, конец престижа. Фашизм — это нечто страховидное, дьявольское, самодействующая машина. Но машину приводят в запуск люди, только очумелые, «фрицы» в общем. И если ему дать в лоб, то он падает, хотя и вопит непонятное. А там, глядишь, и опомнится, и станет немцем, человеком со своими свойствами — рабочим, бухгалтером, пахарем, электронщиком.

В общем, смех — это смех. Внезапное избавление от престижа. Народ липы не любит, а он и есть создатель языка, который потом изучают.

И язык все равно создается каждую секунду. Неужели никому это не заметно? Ваше степенство, очнитесь, придите в себя, ваше степенство. Да, кстати, о птичках.

Вы заметили, как я оттягиваю момент рассказа о приходе на дачу? Да. Ничего не скажешь. Вы правы. Ладно, чего уж там.

Видно, пришел момент прийти, наконец, на эту дачу и посмотреть на собственную гибель.

8

Дорогой дядя, говорят — краткость сестра таланта. А куда девать остальных родственников?

И потом, ведь неизвестно — какая сестра? Может, двоюродная? А может, сестра только по матери? А куда девать возлюбленных?

Я думаю, дорогой дядя, что как только талант определяют, то есть ставят ему предел, то он сразу ищет способ вывернуться. И шанс.

Таланту нужны не определения, а шанс. Ф-фух, отпустило. Теперь можно описывать. Ну, пришел я на дачу и застал там такую картину. Жена смотрела в пол, а Бобова в потолок. Я бы даже сказал так — жена смотрела в землю, а Бобова в небеса.

Последнюю фразу я написал, чтобы никто не выискивал подтекста.

Я не знаю, что такое подтекст, ясно одно, что подтекст — это то, что выискивают. Есть текст, контекст и подтекст. Может быть, есть еще какие-нибудь, но я их не знаю. Текст — это то, что написано, контекст — это в какой связи написанное находится со всем остальным. А подтекст — черт его знает, что это такое. Говорит, например, один другому: «Ты любишь манную кашу?» А другой отвечает: «Люблю». Текст ясен — оба любят манную кашу. Контекст же — в каком месте этот диалог расположен. Если, скажем, в описании столовки — значит, просто кашу любят. Если в описании ресторана — может означать, что в меню каши нет, а есть одни пулярки под белым вином.

Что такое пулярки, я знаю не точно, кажется, курицы, а с белым вином и того хуже. У нас, на Буцефаловке, так называли водку.

С текстом и контекстом ясно. А подтекст?

Спросят: ты любишь манную кашу? Я отвечу — люблю. А эксперт ищет подтекст: не намек ли? Что, у нас другой еды нет? Эксперт — он как дите капитана Гранта, он точно знает — кто ищет, тот всегда найдет. Я с этим сталкивался и поэтому всегда разъясняю все, что можно принять за подтекст. Ну его! Поэтому фраза насчет того, что жена смотрела в землю, а Бобова в небо, означает вот что. Разъясняю. Жена, человек земной жизни, думала: чем я их кормить буду? А Бобова — поэт, человек мечтаний и образов, смотрела в небо, потому что, кроме как от солнечных протуберанцев, мне помощи было неоткуда ждать. А у меня в глазах стояли скучные пыльные круги.

- Ну, все, — говорю. — На этот раз, кажется, остальному человечеству придется выпутываться без меня.

А был конец рабочего дня, и погода была тускло-летняя. Как будто погода решала, куда ей сорваться — в мокрые вихри или горячечную сушь.

- Я хочу позвонить все же, прямо сейчас, — говорю. — Чего тянуть?

Я стал переодеваться для выхода к телефону-автомату и никак не мог застегнуть рубаху. На штанах была «молния», с ними было проще.

- Пойдешь со мной? — спросил я жену.

- Нет, — сказала она.

- Все-таки я пойду, — сказала Бобова. — Ну его к черту. Видишь, какой он? Пошли. Я впереди, она сзади. Дорогу до калитки — не запомнил.

На улице я пропустил Бобову вперед и вижу: у нее на ноге бинт.

- Что это у вас?

- С сосудами. Затягиваю иногда… Послушайте, я вот думаю, что это не то, что вы думаете. Паника зря эта…

- Такая полоса.

- Нет, я о другом… Когда с рукописью у кого-нибудь что не так, обычно с телеграммами не торопятся, да еще срочно… Мне почему-то кажется, что это что-то другое…

И это были первые трезвые слова. Конечно, знать она не могла, но что-то во мне затормозило.

Мы доходим до середины пути к автомату и останавливаемся, потому что я роюсь по немногочисленным карманам летних моих одежд — оранжевая рубаха неизвестной моды и эпохи и любимые штаны, которые в допрестижную эпоху считались джинсами, хотя лежали стопкой на прилавке рядом с резиновыми сапогами, и их хорошо брали, несмотря на то, что они стоили двадцать рэ. Теперь бы этот номер не прошел. Теперь штаны возьмут, если цена их не меньше двухсот и этикетка на заднице хоть мебельного завода, но латинскими литерами.

И нас обходят люди с собаками и без собак, которые тоже стремятся куда-нибудь позвонить.

И я стою на тропинке, и ищу бумажку с несколькими нужными телефонами, и пререкаюсь с Бобовой.

Остальные же почти все от меня разбежались под разными соусами. Соусы разные, а причина одна — никак они меня не определят. Зачем нужно меня определять, я не знаю. Я же их не определяю!

И вот стою на тропинке и жду, что со мной еще сделают. Мы дошли до автомата, еще не превращенного в таксофон, и потому очередь, которая там скопилась, могла провинциально разговаривать хоть до ночи. Но, видно, рожа у меня была такая, что мне согласились уступить даже старушки, особенно опасные в этом случае. Однако все обошлось довольно быстро, и молодой человек в будке всего за двадцать пять минут выяснил, что диско-вечер организован как надо, и передай ей привет, и ей тоже, и ей тоже, и ей тоже, ну, вхожу в будку.

Пристраиваю бумажку повыше, опускаю монету — занято, набираю другой номер, в котором тоже гудки «занято». И тут я набираю третий, последний, номер, и незнакомый женский голос говорит:

- Алё!

Я ныряю в прорубь и говорю все как есть. Называю фамилию, и что срочная телеграмма позвонить, и вот звоню, а всюду занято.

- Да, да, — говорит женский голос. — Я сейчас ее позову из соседнего кабинета. Знаю. Знаю.

И голос у нее радостный. Нет, вы представляете? Я жду несколько секунд, и тогда второй женский голос, который мне знаком, говорит:

- Акакий Елпидифорович, от издательства едет в Тольятти писательская делегация, но в ней только поэты, нужен один прозаик, и я подумала, что хорошо бы поехали вы. Ответ нужно дать срочно, потому что ехать послезавтра. Как ваше здоровье?

- Сердцем маюсь…

- Я прошу вас не отказываться. Вас там встретят. Гостиница обеспечена. Что мне передать главному редактору?

На размышление была секунда, но никаких размышлений не было.

- Значит, я могу передать главному, что вы согласны?

- Да.

И опять радостный голос по внутреннему телефону:

- Он согласен. А потом мне:

- Главный редактор очень обрадовался, когда узнал, что вы согласны.

Я начинаю не понимать, на каком я свете. Воскрешают меня почти незнакомые мне люди и даже радуются этому. Что происходит?

- А как все это организовать? — спрашиваю. — Я тысячу лет никуда не ездил.

- Подождите у телефона. Я позову Ольгу Андреевну, но она на другом этаже.

- Я из загорода. По автомату, — бормочу я. — Здесь очередь.

- Позвоните мне минут через пятнадцать. Но позвоните обязательно. Будем ждать. Выхожу из будки.

Бобова:

- Ну что!.. Я же вам говорила…

Говорила, говорила… Ах ты, Тянь-Шань! Она щурит узкие свои глаза и смеется надо мной. Она работала на стройках где-то в горной Киргизии и рассказывает о людях невероятно прекрасных, и это, по-моему, наложило на нее отпечаток. Она называет меня «москвич несчастный» и, как многие, очень многие, считает, что я не знаю жизни. А я ей говорю, что для меня все, что от Москвы дальше Наро-Фоминска, — уже Тянь-Шань. И она переживает. Нет, они ошибаются. Жизнь я знаю. Только меня когда-то оседлала мысль, что если иногда может быть хорошо, то почему это не может быть всегда, и я стараюсь разыскать причину и предложить что-нибудь такое, от чего бы все и навсегда уладилось. Сам знаю, что дурак. Но я люблю любить, и с этим ничего не поделаешь. Вот жена, которая сидит дома и не пошла со мной, потому что она верит, что я и сам найду выход, и не сюсюкает со мной, иначе я раскисну. И я думаю, что так со мной и надо. Лишь бы быть уверенным в человеке, лишь бы быть уверенным. Что, девка моя? Я сейчас вернусь и скажу, что все не так, как я думал, а ты скажешь: «Садимся ужинать».