Выбрать главу

Кроме Веры Никифоровны, в доме была еще горничная Маша, портниха — тоже Маша, садовник, прачка Мавра, жившая с сыном Камама в прачечной рядом с Большим домом. Мальчик все просился к матери, оттого его так и прозвали.

Мы принадлежали к классу господ. И такой порядок считался естественным, согласно веками установившимся традициям. Между господами и людьми могла быть искренняя привязанность, но одновременно всегда высилась невидимая стеклянная перегородка. Иные господа слыли либералами, стремились помочь крестьянам, но они никогда не стали бы, например, убирать за собой постель, выносить горшок; и дети воспитывались в том же духе. Однажды крестьянка пришла к моей матери что-то просить, с нею был сынишка. Я отвел его в сторону к песчаным формочкам, хотел с ним поиграть, а тетя Саша схватила меня за руки и увела с шипеньем. Да, жизнь господ была совсем иной, чем жизнь крестьян. Но крестьяне считали эту разницу естественной и любили таких своих господ, как в Бучалках, в Орловке, в Буйцах, но не таких, как в Молоденках. Крестьяне, глядя, как барин с барыней проезжают мимо их избушек в коляске, всегда кланялись им в пояс. Но своими поклонами они вовсе не стремились угодничать перед господами, которые, как правило, отвечали на поклоны; так, мой отец обязательно снимал шляпу. Напомню о классе теперешних «главнюков», которые отгородились от народа в особняках и дачах, охраняемых милицией, не интересуются жизнью простых людей, живут в роскоши, невиданной для прежних помещиков, и тщательно скрывают свою привольную жизнь...

3

Я тут упомянул о коляске. Лошади в Бучалках многое значили. Старинная кирпичная конюшня находилась справа от парадного фасада Большого дома. Сколько себя помню, а это значит с трех лет, я любил бывать в нашей конюшне; с трепетом я ходил по проходу между стойлами, вдыхая ни с чем не сравнимый запах — смесь конского пота, навоза и сена, и смотрел на коней, выглядывающих из этих стойл.

Первым справа находился вороной жеребец Дивный, долгогривый, беспокойный, он все стучал копытами. Я боялся давать ему черный хлеб, он мог откусить пальцы. «Почему его никогда не седлают, не запрягают?» — спрашивал я, но удовлетворявших меня ответов не получал. В следующем стойле находился темно-бурый мерин Папаша. Он был коренником нашей тройки и общим любимцем. Ему я неизменно давал хлеб. Он брал из моих рук кусок так осторожно, что едва прикасался к моей ладони своими мягкими теплыми губами, а я замирал от страха. Далее шли стойла пристяжных коней. Правым был гнедой Летунок, левым — рыжий Бедуин, их я тоже угощал хлебом. Затем шло стойло Рыжки — маленькой, рыженькой, очень смирной лошадки, я знал, когда вырасту большой, то есть когда мне минет восемь лет, мне ее подарят, и я буду на ней кататься верхом. Забегая вперед, скажу, что только однажды в жизни я сел на нее. А в ожидании этого счастливейшего дня я приучал ее к себе и давал два последних куска хлеба. В первом стойле влево от прохода помещалась серая в яблоках лошадь управляющего Федорцова, сменившего Шефера, далее еще какие-то, помню гнедого мерина Ваньку, игреневого коня Изумруда, отличавшегося необыкновенной резвостью; его потом забрали на Германскую войну. Последней в ряду находилась невзрачная рабочая лошадка Булозка, на которой вывозили из конюшни навоз. Я ее презирал и никогда не давал хлеба. А всего лошадей было около двадцати.

И с тех пор на всю жизнь у меня осталась любовь к лошадям. Мало их нынче в нашей деревне. А когда случайно вижу их пасущимися или запряженными в телегу, то непременно ласково огляну каждую: какой она масти, не отощала ли, не потерты ли у нее спина и холка?..