Выбрать главу

Шли тягостные дни ожидания и медленных переговоров о новом назначении: надо было устроить так, чтобы меня послали, якобы против моей воли, туда куда я хотел поехать, иначе ГПУ не пустило бы меня в приграничную область. Это требовало времени.

Я избегал видеться с кем бы то ни было, так как знакомство со мной, обреченным, могло быть опасным. При случайных встречах часть знакомых панически бежала от меня, меньшая стремилась выказать сочувствие и подчеркнуть, что они все же меня не сторонятся. То и другое было неприятно.

Каждый вечер, когда сынишка укладывался спать, мы с женой долго сидели и ждали. Мы не говорили об этом, но прекрасно знали, чего ждем, и что это, может быть, последние минуты нашей жизни вдвоем.

Иногда стыдно было, что меня не берут. Прошел почти месяц со дня расстрелов, многие были посажены в тюрьмы… Чем заслужил я милость палачей? Я не скрывал, как отношусь к ним, и не был ни на одном собрании, на которых «клеймили вредителей».

Это все же случилось и очень просто. Дома я был один. Сынишка, тоскуя от тревоги взрослых, ушел в кино. Он, как и мы, не находил себе места. Жена еще не вернулась со службы.

Звонок. Я открыл — управдом и некто в штатском. Я понял. Свершилось.

Штатский протянул мне бумажку — ордер на обыск и арест.

— Пожалуйста.

Он прошел в комнату, служившую мне спальней и кабинетом, и приступил к обыску. Это был неопытный еще практикант ГПУ, был неловок, не умел открыть ни одного ящика в моем старинном бюро. Обыск был поверхностный, явно формальный. Из массы бумаг и рукописей, которые были у меня в столе и в шкафу, он взял один блокнот, лежавший сверху. Разумеется, он не мог бы сказать, почему он взял его, а не что-нибудь другое. Мне было совершенно все равно, что он берет.

Когда вернулась жена, обыск был кончен, я собирался «в дорогу»: две смены белья, подушка, одеяло, несколько кусков сахара и несколько яблок, — ничего съестного дома не было.

Я переменил белье.

— Я готов, — сказал я гепеусту и подумал: «Готов к смерти». Меня долго не увозили. Тюремные автомобили были в разгоне и не справлялись со своей задачей.

Не буду вспоминать этих последних минут. Не могу. В автомобиле я оказался один: можно было смело поместить десять-двенадцать человек в такую машину, в фургон с двумя длинными боковыми скамьями, а меня везут одного, — вероятно, я крупный преступник.

В передней стенке — крошечное оконце, защищенное решеткой, в него видны спины шофера и конвойного. В оконце мелькают фонари и кусочки знакомых домов и улиц, которые я вижу в последний раз. Едем через Дворцовый мост. Это решительный момент: сейчас определится, куда меня направят, — во внутреннюю тюрьму на Гороховую или на Шпалерную. Остановились. Открыли дверцы. Сейчас потащат. Гороховая — жуткое место, хуже Шпалерки. Улица пуста. У ворот — двое в кожаных куртках, их громкие голоса звучат гулко и жутко. Воздух теплый и влажный, ветер тянет с моря. Стоим довольно долго, меня не трогают. Оказывается, поехали за новым пассажиром. Его вталкивают с вещами, и мы едем дальше. Новый сидит против меня, сгорбившись, собравшись в комочек; держит на коленях вещи, хотя рядом много места; ему неудобно, но он, видимо, этого не замечает. Посмотрев на меня, еще больше сгорбился. Лицо осунувшееся и испуганное.

Везут нас по Миллионной, по набережной; если свернем у Литейного моста — значит, на Шпалерную, если на мост — значит в «Кресты». Свернули на Шпалерке к «Предвариловке», официально, Д.П.З. — «Дом предварительного заключения», — социалистическое правительство любит деликатные названия. Во дворе двери вновь открыты, стража бесцеремонно зубоскалит между собой, нас понукает:

«Ну, давай!»

Вылезаем, плетемся по лестнице. Канцелярия тюрьмы грязная и прокуренная. Я жду, мой компаньон заполняет анкету. Гепеуст, сидя за низкой перегородкой, лениво и равнодушно задает вопросы. Тот отвечает, как первый ученик, смотря в глаза, неестественно громко, с большой готовностью. По его тону для меня ясно, что он убежден в своей благонадежности, в том, что его арест — недоразумение, что все сейчас выяснится и его освободят.

«Есть еще наивные люди в СССР, и как их еще много», — подумал я.

— Который раз арестованы? — бурчал гепеуст.

— О, первый раз, конечно, первый.

— Ранее судились?

— Нет, нет, конечно.

Голос звучал у него возбужденно, почти радостно. Как после таких хороших ответов не отпустить его!

Его увели. На меня — никакого внимания. Долго еще сидел я. Наконец, дали самому заполнить анкету. Это лучше, чем отвечать на вопросы, можно спокойно обдумать каждое слово, тем более что я знал за собой один грех по отношению к советской власти, — я скрыл свое военное прошлое. Надо было не провраться и сделать все складно. Правда, опыт перед этим был громадный — сколько я этих анкет за тринадцать лет заполнил! Для искренности тона в графе «социальное происхождение» не отлыниваю, не пишу — «сын служащего», а твердо ставлю «потомственный дворянин».

— Как относитесь к советской власти? — Пишу — «сочувствую», по ходячему анекдоту, дальше следует мысленное добавление — «но помочь ничем не могу».

— Служили ли в старой армии? — Нет.

— Служили ли в красной армии? — Нет.

В первом случае вру, потому что в военное время служил. Подписываюсь под предупреждением, что последствия сообщения в анкете ложных сведений мне известны.

Ничего, все равно хуже не будет. Главное — не сдаваться и сопротивляться до конца.

Просмотрел, — все написано складно, почерк ровный и твердый. Следить за собой — тоже очень существенно.

Повели по лестницам. Считаю этажи — четвертый. На площадке лестницы — обыск: отобрали галстук, подтяжки, подвязки для носков, шнурки от штиблет, чтобы не повесился. Простыни — пропустили. Это все пустяки, но неприятно оказаться в растерзанном виде, повеситься же, конечно, на штанах проще, чем на галстуке. Часы я сам оставил дома, потому что знал, что их не пропускают.

Один из парней, который меня обыскивал, относился ко мне, видимо, сочувственно и совестливо. Когда он обыскивал мой чемодан, второй ушел относить отобранное в кладовую. Он увидел яблоки.

— Не полагается. Ну ладно, бери. Вот с чемоданом как. Ну, быстро айда с чемоданом в камеру!

Мы пошли вперед по коридору.

Я только потом узнал, что чемодан и яблоки он пропустил незаконно, и не мог сразу оценить его доброго отношения. Яблоки запрещены, так как в тюрьме для подследственных строго авитаминозный режим: все сырое — фрукты, овощи, молоко — строжайше запрещено. Чемодан запрещается потому, что в нем есть металлические части, из которых, по мнению ГПУ, можно изготовить оружие.

Появляется второй надзиратель.

— Веди в двадцать вторую!

Часы, висящие в коридоре, показывают три. До утра недолго.

2. В камере

Часть стены общей камеры, выходящей в коридор, забрана решеткой от потолка почти до полу. Решетка массивная и довольно редкая, головы просунуть нельзя, но руки можно. Как в зверинцах — для львов и тигров. Дверь такая же решетчатая. Работа солидная, добросовестная — «проклятое наследие царизма», столь пригодившееся в Союзе Советских Социалистических Республик.

В камере полумрак, и трудно разобрать, что там делается. На стук открываемой двери с ближайшей койки поднялся человек в белье и, не обращая на меня внимания, заговорил с надзирателем с упреком в голосе.

— Товарищ Прокофьев (фамилия надзирателя), вы обещали нам больше не давать, мне некуда класть. В двадцатой нет ста человек, а у нас сто восемь.

— В двадцатую тоже даем, — ответил равнодушно надзиратель, поворачивая ключ в огромном замке.

— Раздевайтесь, товарищ, — обратился ко мне человек в белье. — Пальто повесьте здесь. — Он указал на гвоздь у самой двери, на котором уже висела такая масса пальто, шуб, шинелей, тужурок, что было совершенно непонятно, как они держатся.

Я снял пальто и бросил его в угол около решетки.

Постепенно разглядел камеру. Это была большая, почти квадратная комната, около семидесяти квадратных метров. Потолок — слегка сводчатый, поддерживаемый посередине двумя тонкими металлическими столбами. По стене, противоположной входу, два окна, забранные решетками.