К весне отъелось Степино войско. Девки стали как девки. Даже под ватными фуфайками и штанами проступили, стали заметны вновь обретенные достатки. Все возвратилось, ожило, налилось, наросло. Восемьсот девок — и он командир, он пастырь, хозяин. И он же евнух, он страж...
Война повещала о себе канонадой, ночными сполохами взрывов, ракет. Война была рядом и убивала кого-то, умерщвляла живое. Но тут как будто объявили заказник, очертили охранный круг от войны. Тут начиналась весна...
Степа Даргиничев ночами ложился на несогретую койку и думал о Нине Нечаевой. Нина была непохож на войско, непонятна ему, тревожила своей непонятностью. Хотелось еще повидать, приблизиться к ней, что-то услышать, сказать. «От же черт, — думал Степа Даргиничев, — ведь нету в ней ничего. И прикоснуться-то страшно. Как корюшка тощая. От же черт...»
— ...Нет претензий, — сказала Нина Нечаева. — Сыты, обуты, одеты. Вот теперь и весна... В декабре и не верилось, что это когда-нибудь будет. А теперь вспоминаешь, и не верится, что была осень, зима, блокада. Сверхъестественно все, как во сне... И радоваться еще рано. Просто неприлично радоваться, и не сладить с собой, такая радость вдруг охватывает... Смеяться хочется и стихами говорить... Знаете, в Ленинграде в самые жуткие дни стихи по радио читали. И музыка была. Без этого людям нельзя. Как без хлеба... «Дух пряный марта был в лунном круге, под талым снегом хрустел песок. Мой город истаял в мокрой вьюге, рыдал, влюбленный, у чьих-то ног. Ты прижималась все суеверней, и мне казалось — сквозь храп коня, — венгерский танец в небесной черни звенит и плачет, дразня меня. А шалый ветер, носясь над далью, — хотел он выжечь душу мне, в лицо швыряя твоей вуалью и запевая о старине...»
— Она у нас особенная, Нива Игнатьевна, — сказал Даргиничев, словно чем-то гордясь. — У нее прадед был декабрист.
— Ну что же, — сказал Астахов, — давайте организуйте самодеятельность. Сейчас у нас время в обрез. А вот удержим запонь, тогда полегче станет. И день прибудет. Стенгазету можете сварганить. Вообще, Степан Гаврилович, что-то надо подумать насчет политико-воспитательной работы. А то нам в обкоме дадут ума...
Астахов двинулся вдоль цепочки работающих на реке девушек. Даргиничев улыбнулся Нине, пошел за управляющим.
— Дак ведь мотаемся целые сутки, — сказал он, — как волки. Тут тебе и политика, и воспитание.
— Гляди, — сказал Астахов. — Народ у тебя ой-ёй... Греха с ними не оберешься.
Девушки втыкали в снег ломы и лопаты, встречали начальство бойкими голосами. Но попадались среди них и понурые, квелые, будто старухи, не прекращали работу, не подымали лица.
— К нам приехал управляющий трестом товарищ Астахов, — громко сообщал Даргиничев. — Какие будут претензии, пожелания — выкладывайте начистоту...
— Почту редко приносят.
— Валенки бы поменьше, а то все сорок третий размер...
— Радио бы провести... Патефон бы с пластинками...
— Что нам все водку да водку дают, нам бы шампанского...
— Картошечки бы, хоть попробовать, какая она, а то и вкус забыли...
— Утесов бы пусть к нам приехал... Клавдия Шульженко...
Скрипучий, будто заржавелый голосок хотя был тонок, но все услышали его:
— Управляющий, а управляющий, ты нам бы достал где по мужику. Хотя по одному на бригаду. Мы ба-абы…
Ночью они сидели вдвоем в конторе, управляющий и директор. Попыхивала лампа с трехлинейным стеклом. Хлеб лежал на столе, сковородка жареной рыбы. Окошко закутали одеялом. Даргиничев шевелил кочергой уголья в жарко рдевшем зеве стопившейся печки. Тепло и утешно было им после целого дня хождения по снегам. Наконец-то остались они вдвоем, ровесники, близкие люди. И было что выпить, чем закусить. Одеяло на окошке сообщало кабинету директора Вяльнижской сплавконторы домашность, уединенность.
Это и нужно им было, они отдыхали теперь. Их жизнь проходила вся при народе, редко, когда они оставались наедине с самими собой. В их жизни не было места для музыки, книг, для мечтаний. Они были твердые люди, как топорища, и уставали от своей твердости. Сидели, вытянув ноги к огню, распустив пояса, расстегнув ворота. Женщин не было с ними. И прежде, и до войны, они отдыхали без женщин, в избранном, узком, мужицком кругу, за столом, за беседой. Не то чтобы они чурались женщин или обуздывали свою плоть. Вовсе нет. Но мужская беседа, как тайная вечеря, была им необходима по временам.
— Да-а, — сказал Астахов, — девок у тебя — пруд пруди. И такие есть, я те дам... Раскормил ты их — прямо скажем. А ведь в могиле все они стояли одной ногой. Должны быть тебе благодарны. Возможности у тебя — как граф можешь устроиться...