Но самым неприятным стало лишение волос. Их состояние с каждым днём беспокоило всё больше. Выпадение стало почти нормальным явлением, сам волос превратился в сухое подобие соломы. Положение ухудшала недавняя покраска — влияние химии заостряло проблему.
Сегодня назначен осмотр. Один из многих.
Раннее пробуждение, общение с доктором и длительное пребывание в больничном крыле, скудный приём пищи. Такой распорядок дня стал привычным.
Оделию не допускали к физической работе — в чём ей повезло больше многих. Хотя говорить о везении, когда ты находишься в концлагере, не приходится. Но девушка понимала, что лучше она будет здесь, под присмотром доктора, исполнять свою прямую и единственную обязанность, чем убиваться на полях, соседнихм заводах или предприятиях.
Иногда, глядя в окошко смотровой, она представляла себе, как на неё смотрят родители. Мама и папа... Они замечают свою дочь в окне и машут, показывая, что всё хорошо. Уставшие, почти истощённые, но радостные от знания, что кровь их жива. И Оделия машет в ответ. Широко улыбается, забывая о мрачном окружении. Как если бы родители гуляли в саду, собирая цветы, а дочурка их только проснулась, обласканная лучами дневного светила.
Но фантазии быстро разбиваются о реальность.
И за окном нет поля, на котором Владимир и Наталья Мариновские работают, любуясь своей девочкой. Только длинный склад, в котором хранятся вещи и изделия рабочих.
От тоски хочется жалеть себя, но такой сладкой возможности нет. В кабинет заходит ещё один человек. Без промашек девушка узнаёт шаги доктора, и знание это почти успокаивает. Потому что она в одном помещение с тем, кто не раз защищал, а не с той, которая несправедливо истязала. Пальцы почти зажили, но в присутствии Гертруды отдавали необъяснимой дрожью.
— Как состояние сегодня?
— В норме, герр доктор.
— Хорошо. И всё же я проверю...
Иначе не могло быть.
Оделия поднялась и расставила руки. Менгеле стал проводить пальпацию. Ощупал шею, затылок, ключицы, спустился ниже. Коснулся лопаток, но решил не задерживаться. Мужские брови нахмурились в неприятном открытии: заметное похудение совсем не радовало. Заключённая должна была сохранять здоровое телосложение, а выпирающие рёбра едва ли тому способствовали. Кожа пациентки тоже потеряла свою плавность. Лицо немного осунулось, скулы проявились сильнее.
Будучи советсткой узницей, Оделия была лишена полного лагерного рациона. Наверняка, данный фактор и повлиял на её вес. Хотя Менгеле и проводил осмотры достаточно часто, раньше он не замечал сильных изменений.
Похоже, придётся заняться питанием...
Йозеф, не сказав ни слова, покинул кабинет. Никаких распоряжений не последовало, так что Мариновская не покидала смотровую. Присела на край высокой кушетки и погрузилась в мысли.
Как бы хотелось встретить родителей. Обнять, спросить, как с ними обращаются. Может, они нашли собратьев по несчастью и справляются с тяжкой ношей, которую преподнесла судьба. Ей хотелось надеяться и верить, что всё так. Знать, что у родных дела обстоят сносно гораздо важнее, чем собственное благополучие. Девушка заметила за собой такие мысли практически с первого дня. Положение мамы и папы волновало больше. Скорее всего, ответ крылся в насильственном разделении.
Если бы она имела возможность увидеть их. Хотя бы ненадолго, хотя бы мельком. Проходящими в окне работниками, что посылают воздушный поцелуй, скрывая слёзы за улыбками...
Менгеле появился также внезапно, как и исчез. В руках его покоились глубокая посудина и тарелка. С присущим терпением Оделия ждала, что мужчина сделает. Но совсем не ожидала, что он всучит миску ей.
— Ты должна съесть всё, — прозвучал короткий приказ.
Девушка заглянула в посудину — ту заполняла двойная порция баланды. На тарелке, которую доктор поставил позже, лежало две картошки и кусочек кровяной колбасы. Карие глаза, точно блюдца, посмотрели на Менгеле.
— Ожидала большего?
— Вовсе нет.
Ответный взгляд словно говорил:"В этом нет ничего особенного. Ешь и не придавай значение всему, что видишь".
И она старалась. При всей внешней строгости и равнодушию мужчина напротив в который раз показывал человечность. Качество, что старался утаить ото всех, прежде всего — от себя самого. Но он не учитывал завидную внимательность своей подопытной. Как бы сильно он не сдерживал частицы сочувствия, как бы умело не скрывал неравнодушие к обречённой душе, стоило Оделии заглянуть в его угольные очи, и истина представала в своём величии.