Я жил, словно Питер Пэн. Серьезных отношений ни с кем не заводил и беспрестанно менял место диджейской работы. О том, чтобы отнестись к жизни более серьезно, не могло быть и речи. Самое серьезное, на что я был способен — встать с утра пораньше. Ведь именно в это время приходилось выходить в эфир. Казалось, я могу выпутаться из любой ситуации. Я был центром вселенной, и все было просто отлично.
В 1993 году я работал на одной телестанции в Сан-Диего. Довольно странно, но в какой-то момент я подумал: «Что-то эти наушники не особо хорошо работают, хотя все они выполнены специально под каждого комментатора. Вдобавок, у меня от них голова болит. Вот ведь паршивое место: на всем экономят!»
В 1994 году я вернулся на радио, на самую популярную станцию разговорного формата, базирующуюся в Лос-Анджелесе. И все вроде бы хорошо, но чертова головная боль не покидает меня, и даже в этой современной студии слышу я уже не так хорошо. Тогда-то я понял, что дело вовсе не в оборудовании, а, скорее всего, в громкой музыке, которую я слушал все эти годы. По рекомендации близкого друга, у которого были проблемы со слухом и головные боли, я отправился в Институт слуха.
Жизнь может рухнуть в один момент. Врач невозмутимо заявил мне: «Что ж, у Вас опухоль мозга. И, вероятно, слух Вы потеряете. К тому же, очевидно, Вас беспокоит лицевой нерв, проходящий вот здесь и отвечающий за возможность улыбаться. Более того, неясно, сможете ли вы закрывать глаза».
Да какого черта?! Мне на следующий день в эфир выходить. Извини, дружок, но это, видимо, чужая медицинская карта. Вот тебе и новости! Да и как пережить четыре дня от выпуска новостей в среду до операции в понедельник? Помочь мне некому. Я совершенно одинок. Но мне сказали, что выбора у меня нет: даже если опухоль не злокачественная, я умру, если не соглашусь на операцию. Жизнь моя трещала по швам.
В пятницу, направляясь домой с работы, я вдруг посмотрел в зеркало заднего вида и увидел лицо, показавшееся мне знакомым. Я его не видел лет тридцать или сорок. Это было мое собственное лицо: лицо плачущего ребенка.
И вот в понедельник мне сделали наркоз: накачали так, что было абсолютно на все плевать. Я, словно кусок мяса, лежал на этом шатком столе. Было чертовски холодно, но мне до этого не было никакого дела. В последние мгновения я не беспокоился о том, что умру. Меня волновало, как я буду жить: что если я больше не смогу функционировать, как раньше?
Проснулся я в аду. Не такая уж это хорошая идея — вскрыть черепную коробку. У меня двоилось в глазах и кружилась голова. При удалении опухоли мне серьезно задели наружный слуховой проход. Никто не сообщил мне, что придется заново учиться стоять и ходить, не падая и не испытывая приступы рвоты. Никто не сказал, что мои друзья, которые придут навестить меня, будут смотреть в сторону, будто у меня вши.
Черт! Да ведь понятно, что они испытывали облегчение, ведь сами могли оказаться на моем месте. Они пытались подбодрить меня, советовали думать о хорошем, говорили, что мне еще повезло. А мне хотелось крикнуть в ответ: «Будь я таким счастливчиком, со мной бы вообще этого не случилось!» Поддержка, конечно, облегчает жизнь, но позитивного отношения порой все-таки просто не хватает.
Я утратил нечто значительное — собственное бессмертие. Никогда не думал, что могу умереть. Не предполагал, что со мной случится что-то плохое. Мне казалось, что я с легкостью смогу избежать боли. Да что там — самой жизни. У меня всегда отлично получалось находить всему оправдание. Знаете, я всегда стремился к наслаждению. Разве не все так поступают? Вот только стремление получить удовольствие это, по сути, попытка избежать боли и страданий.
Через несколько недель я вернулся к работе. Так или иначе, но я осознал, что до сих пор жив. Только теперь все было по-другому. Я больше не мог находиться там, где был. Мне постоянно напоминали об этом моя глухота, равновесие, осознание физической боли, необходимость лечиться. Жизнь моя резко изменилась.