Выбрать главу

— Перестаньте!

Мохов утих, склонился, как монах перед чудотворной иконой.

— Хорошо, Сергей Александрович, — произнес он мертвым голосом. — Будь по-вашему, чуток повременим. А теперь полюбуйтесь на вашего подзащитного. Ефрем!

Зыков нагнулся, сгреб Волосатова за ворот, рванул, поднял над землей, тряхнул на совесть.

— Ой, смертынька!

— Че орешь, я легонько. Николаич, дозволь?

— Давай!

Придерживая одной рукой болтающегося в воздухе Волосатова, гигант сжал ему горло. Кат выкатил глаза, забился, обронил какой-то темный комок. Нарушители остолбенело уставились на странный предмет, Горчаков недоуменно взметнул брови.

— Не дошло, Сергей Александрович? Ефрем!

— Прикажи кому другому, Николаич, варнака отпущать не хочу: порскнет в тайгу, тогда ишши его…

Лахно вывел из распадка спотыкающуюся лошадку — последнюю. Исхудавшая, она едва плелась, с трудом волоча отяжелевшие ноги.

— Глянь, набольший, глянь!

— Вижу, — вздохнул Горчаков, с жалостью оглядывая несчастную лошадь.

— Не то зришь, набольший. Ты на ейное пузо смотри.

Горчаков нахмурился: издевается неумытик?

— Взгляните, Сергей Александрович, — поддержал Мохов. — Полюбопытствуйте.

Брюхо лошади в широких бурых полосах, некоторые еще кровоточат — свежие.

— Из живой резал, — буднично пояснил Мохов. — На пропитание.

— Божью тварь мытарил, вражина, — прогудел Зыков. — Животину терзал. А она как человек — все понимает, только сказать не может: не дано ей. А плачет по-нашему. Вишь, слезы горохом сыплются. Вот такие дела, набольший. Корявые дела…

Лещинский уткнулся в куст, сотрясаясь от приступа рвоты. Безносый почтительно пригнулся к Господину Хо, что-то зашептал.

Маеда Сигеру качал головой как заведенный.

— Не хорсё. Очинно не хорсё

— Пошто я его держу? — изумился Ефим и швырнул Волосатова в снег.

Палач крепко ударился о пень, проворно вскочил, боком-боком, как краб, юркнул в заросли, Лахно в три прыжка догнал его, выволок обратно.

— Не спеши к тетке в лепеши[177]. Ефрем, петля готова? А как же! Ну, вставай, живоглот. Удавливать?

Горчаков хотел было вступиться, но странное оцепенение овладело им, судорога сомкнула челюсти

Лещинский, вытирая мокрый рот, попросил:

— Пусть покается, помолится…

— Неча божье слово поганить оскверненной пастью. Удавливать, что ль, Николаич?

— Вешай, Ефрем! С богом.

— Миленькие, родненькие, не надо! Простите за-ради Христа. Не хочу-у, не хочу-у. Ой, не желаю, мамынька родная! Детишков моих пожалейте, детишков. Женку повдовите, детишков поосиротите. Троечка их у меня. Девочка есть, братцы.

— Твои братцы в серых шкурах по тайге рыщут, кровогон! Вставай! Сто разов говорить?!

— Ой, отпустите! Ой, жить хочу! Жить!

— А Окупцов, дружок твой, небось не хотел? — гаркнул Зыков. — Ты ведь его устукал[178], боле некому. А красные, каких мы брали, когда с Семеновым службу ломали? А железнодорожники, которых ты, как кабанов, обдирал? Сколько ты, когда у генерала Токмакова служил, душ извел? Пущай они, большевики, и супротив нас шли, но ведь люди же. А ты их ножиком резал нещадно, иголки под ногти вгонял, измывался всяко.

Долго перечислял Ефрем содеянное Волосатовым, нарушители слушали страшный монолог — корявую речь молчуна-таежника, непривычного к многословию; Мохов отрешенно сидел на пне. Перед ним проплывало минувшее.

…Наступив ногой на обезображенный труп мастерового, Волосатов позирует фотографу.

…Виселица. Полуживого, истерзанного красноармейца тащат к помосту, на лице — красное пятно. Нос отрезан. Волосатов критически осматривает жертву, озадаченно поскребывает плоский затылок, приказывает помощнику:

— Давай живой ногой в сараюшку. Нос там гдей-то на полу валяется. Ташши.

Бандит, молоденький парнишка, побелел, Волосатов снисходительно ворчит:

— Сопляк! Кишка тонка, заслабило? В таком разе держи комуняку, сам смотаюсь…

Метнулся к сараю, нашел искомое, принес, ткнул в снег; примащивая отрезанный нос, втолковывал полумертвому человеку:

— На природное место определяю, сейчас примерзнет. Не отпущать же тебя на тот свет таким вот стесанным!

Нос и впрямь примерз быстро. Обеспамятевшего красноармейца вздернули. Волосатов толкнул судорожно сжимавшееся тело и принялся стаскивать с казненного валенки. Снял, сел на чурбак, задумался.

вернуться

177

«Не спеши в Лепеши, в Сандырях ночуешь» — поговорка, появившаяся на пути из Рязани в Москву (Лепеши — сейчас село Непецино, Сандыри — сейчас район на северной окраине города Коломна). Часть её, присказку «Не спеши в Лепеши», часто использовали в значениях: «Поспешишь — людей насмешишь», «Не лезь поперек батьки в пекло!» — прим. Гриня

вернуться

178

Устукать — сгубить, забить до-смерти. — прим. Гриня