Мохов хлестнул по голенищу плетью, виртуозно, в тридцать три святителя пустил последний залп и ушел. Горчаков поразился выдержке Сигеру — его смертельно оскорбили, а он молчит! Капитан, однако, никому ничего не прощал. Он занес Мохова в список злейших врагов, решив не спеша обдумать, как ликвидировать распоясавшегося агента и одновременно не прогневить начальство.
— Ты очень скоро отправишься в царство теней, но тебя там не узнают, — прошипел Сигеру и отправился инструктировать смертников.
Старый лесничий сидел на лавке в обнимку с валенком, тыкал шилом в толстую подметку, сдвинув на лоб очки в детской железной оправе, подслеповато помаргивая, искал игольное ушко, продевал дратву. Дело не ладилось: неровно обкусанный некрепкими стариковскими зубами кончик дратвы не попадал в крохотное отверстие. Старик чертыхался.
— Давай помогу, деданя! — предложила Ланка.
Старик упрямо продолжал бесплодные попытки.
— Сам справлюсь. Эк, ты, окаянная, штоб тя разорвало! Сам, говорю! Сколь годков никого не просил, обшивался, обстирывался. Бабы — не прими в обиду, внученька, — дуры, одни хлопоты от них.
— Неправда ваша, деданя. Дайте иголку!
— Сам управлюсь. Так о чем это я?
— О женщинах, дедушка…
— Ага, о бабах. Оны, внученька, самые что ни есть хитрущие на белом свете. Самые сатаны. Из-за их бед всяких — не счесть. Приведи бабу в дом — что получится? Все вверх дном перевернет, все на свой лад.
— Откуда ты, деда, это знаешь? — невинно осведомилась Ланка.
Распаленный старик проглотил наживку с ходу.
— Была тут одна, али я уж не мужик? О двух руках, о двух ногах. И протчее. Соответствую…
Девушка звонко рассмеялась, дед Андрон совсем распалился.
— Не смеись, не смеись… Был грех, сманил одну дуреху. Своего законного Сашку-пастуха кинула, ко мне прилепилась. Слова всякие говорит: и голубок, мол, цветик лазоревый. Ладно, думаю, бреши дальше, послухаю. Ах, чтоб тебя черти с кашей съели! — Дед сунул в бороду уколотый палец, пососал, сплюнул, ссучил[186] кончик дратвы.
— Давай вдену, дедушка.
— Сам… Слухай, что дальше было.
— А что?
— Смехи… С петухами встану, скотину погляжу, лошадке овса подсыплю. Наломаюсь в стайке[187], вернусь в избу, а она спит, не шелохнется, такая засоня попалась! Спи-ит, аж свистит в две сопелки, аж причмокивает. Я во двор — дровишек наколю, приберу. Мало ли в хозяйстве делов? Оголодаю, кишки судорогой сводит, зайду в избу, а засоня храпит, занавеску словно ветром колышет. Остается одно — воспитывать, я мужик грамотный, культурное обращение знаю — как-никак на свиноферме работал. Осторожно беру бабенку за ноги и дерг. Она со всеми подушками-перинами на пол шмяк…
— Небось досталось тебе, деданя, за озорство?
— Как бы не так! Засоня сопит себе, дрыхнет, бессовестная, самым нахальным образом, с головой укрылась, храпит пуще прежнего, ажник одеяло на метр подсигивает. А у меня уже брюхо к хребту приросло. Пропал бы, да выручила добрая душа. Отдыхал тут командир из погранотряда. Человек самостоятельный, ученый, словом, знатец. Он и присоветовал.
— Что именно? Деданя, ну чего ты мучаешься с этой ниткой? Давай вдену в момент.
— Ничего, я сам… Командир этот поглядел, поглядел на мое житье-бытье и говорит: «Ты, дед, Макаренко читал?» Я ему: сроду, мол, книжки не читаю, не до книжков мне, при кордоне состою, служба. А кто такой этот Макаркин, чего он доброго для народа навершил? «Выдающийся учитель. Преступников перевоспитывал, сявок, разных торбохватов, живорезов натуральных. Самых оголтелых бандюков». И представь, внученька, переломил он этих пентюхов, в люди вывел, стали инженерами, докторами, один даже в бухгалтеры выбился, вот он какой башковитый Макаренков этот.
— А при чем ты, дедушка?
— Слушай, слушай. Погостевал, погостевал, командир, а перед отъездом подмигивает: идем, мол, посекретничаем. Пошел я с ним, он заводит меня в стайку, берет кол, чем закут подпираем: «Держи, дед, крепче, сейчас я тебя проинструктирую. Берешь, значит, эту дубинку, идешь в избу и благоверную свою по сиделке. И не стесняйся, дед, не скромничай». Я в сумнение — неужто Макаренков так учил? Охотничек хохочет: «Не сомневайся, самое подходящее для твоей женки средство, только поаккуратней, дедок, гляди, оружие свое не сломай: чем будешь кабанчиков запирать?»
— И ты, деданя, посмел на женщину руку поднять?!
— Руку не посмел, упаси бог. Кол поднял…
Ланка смеялась до слез, закашлялась, отвернувшись к стене, платочком вытерла щеки, сотрясаясь от неудержимого смеха. Повернувшись, вскрикнула: в комнате, подпирая башкой потолочную матицу, стоял, широко расставив ноги, здоровенный детина с черной дыркой вместо носа, наставив в шишковатый, вспаханный глубокими морщинами лоб старика вороненый ствол маузера.