— Но я не следователь…
— Постарайтесь, князь: пограничники могут дать интересные сведения. И не миндальничайте, без сантиментов.
Петухов ходил взад-вперед. Камера тесная, узкая, решетчатое окошко под потолком пропускает слабый свет. А неба не видно, и неизвестно, какое оно: голубое или затянутое черными тучами. Скорей всего пасмурно, предзимье. А в душе сплошной мрак. Вот уже две недели пограничники в плену, вывезены в глубь Маньчжурии, расстреливать их японцы не торопятся, очевидно, будут допрашивать, что ж, пусть допрашивают, пытают, но острее боли физической — душевная: что думают товарищи на заставе? Убиты? Утонули в реке? Пропали без вести? Домой уже, наверно, отправлена похоронка, трудно представить лицо матери, получившей серый квадратик.
Подобно многим своим сверстникам, Петухов считал, что беды его минуют, ранить, конечно, может, и не однажды, но убить… Для него еще не отлита пуля. В какой-то книжке прочел Костя эту фразу, она запомнилась, прилипла и молодых колхозниц из прифронтовых сел, учительниц, телефонисток, библиотекарш, всех тех, с кем хоть на часок перекрещивалась Костина тропка, разила наповал. Только на медицинских сестер и санитарок красивая фраза не действовала — эти девушки нагляделись на убитых «неотлитыми» пулями вдосыт.
На заставе тоже о смерти не думалось, здесь же пугала неизвестность. Пусть бьют, пытают, пусть, наконец, расстреливают — он умрет как солдат. Но если упрячут в каземат, как революционеров в Петропавловскую крепость? Сервантеса держали в каком-то подземелье полжизни…[196]
— Двадцать лет!
Говорухин поднял голову, он сидел на корточках у стены: ложиться на циновки брезговал.
— Кому двадцать годов, Кинстинтин?
— Это я так… Сидел один человек столько.
— Ого! Чего же он доброго навершил, ежели ему эдакий срок впаяли?
— В плен попал. В давние времена.
— A-а… Мы столько сидеть не можем, времени нет, еще недельку-другую, и домой.
— Это как же?
— А просто. Сбежим.
— Легко у тебя все получается, Пимен. Глянь, стены какие, только танком таранить. Решетки толстые.
— А голова зачем? Чтобы шапку носить? Нет, Кинстинтин, соображай. Какую-нито хитрость придумай, ты парень толковый. Я тоже насчет этого кумекаю. Вместе найдем выход.
Говорухин встал и упал на бок.
— Эх, Пиша! Бежать задумал, а ноги не держат.
— Затекли, окаянные. Всю ночь на карачках.
— Тогда ложись…
— Ты что, Кинстинтин?! Грязища. Тут свои наших гоняют, аж до потолка сигают.[197] Зажрут!
— Говорухин подковылял к циновке, перевернул ее: циновка зашевелилась. — Эн, сколько самураев полозиет! Тьма. Для русского человека — хуже пакости не придумаешь…
— Н-да, — сплюнул Петухов. — Где ты, коечка солдатская, хрустящая простынка… В баню бы сейчас. И пива…
— Да, в парной похвостаться не грех…
Звякнул засов, вошел давешний унтер, конвоиры, унтер поморгал, подслеповато указал на Говорухина, солдаты заломили ему руки за спину, Петухов бросился к товарищу, но налетел на штык.
— Русики, назад! — пискнул унтер.
Говорухина увели, Петухов остался один.
…Пленный оброс, веки красные, на лбу кровоподтек, струп[198] на скуле лопнул, кровоточит. Гимнастерка рваная, грязная, треугольнички в петлицах — младший командир. А морда простецкая. Плебей.
— Тебя как зовут? — спросил Горчаков. — Садись, в ногах правды нет.
Говорухин опешил: русский! Удивила и спокойная вежливость — за столом не палач, не кровопийца, обыкновенный человек в гражданской одежде. Как с ним держаться? Отправляясь на допрос, пограничник решил молчать, пусть жилы тянут. А как быть теперь?
— Благодарствую на добром слове. Оно и верно, ноги не казенные, сидеть завсегда лучше, чем стоять.
— Давай познакомимся, братец, меня зовут Сергей Александрович Горчаков.
— Говорухин я. Пимен Егорович.
— Родом откуда?
— Я-то? Вологодский…
— Бывал я в ваших краях. Охотился.
«Вот оно как, — подумал Говорухин. — Беляк. Ну, ну, господин хороший, хрен ты у меня выудишь. С ушами».
— Охота у нас богатая. Всякой твари по паре: утки над озером тянут и боровой дичи сколько хошь. Лося можно завалить, килограммов на триста, матерущие…
— Поляны помню. Родники. Вода — как слеза ребенка.
— Ключи потому что. Водичка светлая, а зубы ломит: холодна!
Крестьянский парень! Таких на Руси миллионы. Он любит Россию, свою деревню. Этот упорствовать не станет. Извечная тяга к родной земле заставит его выложить все — надо только пообещать, что отпустим, вернется к своей сохе да бороне. Ценными сведениями он, естественно, не располагает, но кое-что рассказать может.
196
Мигель де Сервантес Сааведра (1547–1616), автор романа «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский», провёл в алжирском плену 5 лет (1575–1580), четырежды пытался бежать и лишь чудом не был казнён. —
198
Струп — сухая корочка, образующаяся на заживающей ссадине, ране, ожоговой поверхности. —