Выбрать главу

– Хорошо, – говорит Димка и поднимается. За Чекарем он видит Инженера, Сашку-самовара, Культыгана, Биллиардиста, Минометчика, всю разношерстную публику павильона. Арматура воткнул в полене топор – посещение, к общему удовольствию, сугубо мирное, и хотя Чекарь уже и до полустакана Марьи Ивановны был под грузом, ссориться он явно не намерен, а пришел, скорее, поплакаться молча, отвести душу. Пьяная слеза сбегает быстро, да жжет больно.

Марья Ивановна, уже начавшая на счетах подбивать свои сальдо-бульдо, отставила рабочий инструмент с застывшими на спицах пуговками, обозначающими копейки, рубли, десятки, сотни и даже тысячи… Она тоже успокоилась – на ее выручку Чекарь не намерен посягать. Так почему же не почитать? – думает Димка. Все поддерживают мир с урками, да и кто, кому предстоит обратный путь через темные, кривые и путаные, как лабиринт, переулки Инвалидки, среди заборов, пустых садов и бараков, станет ссориться с самим Чекарем?

Он прочитает ему «красивое», то, что написано было им еще в школе, когда он, забыв об учебе, о друзьях, бегал из своего станционного поселка за пять километров в село Белый Берег и просиживал целые дни в местной библиотеке, сияющей роскошными переплетами книг, которые были в свое время конфискованы у мирового посреднике и как-то умудрились пережить воину. Дров, в Белом Береге, окруженном сосновыми лесами, хватало, а бумага этих прекрасных книг была плотной и мало годилась на. цигарки. В этой библиотеке Димка встречал и. самого бывшего мирового посредника, лысого сухого старичка, который, как и книги, сумел выжить в революцию, в гражданскую, Отечественную. Но бывший человек с непонятной профессией посредника мало интересовал Димку: он открывал для себя иные страны, он погрузился в мир путешествий, морских и сухопутных странствий, дальних экзотических стран, пальм и парусов, и соломенно-крышие села, увязшие в песках Полесья, родная маленькая станция Инша, ничем не отличающаяся от лесного хутора, казались ему бледными, лишенными подлинной жизни, скучными, как рогожная мочалка.

Димка, пылая щеками, вначале сипло от охватившей его робости, а затем все громче, начал читать. Эти стихи не слышали в «Полбанке». Как-то не вязались они с бесхитростными требованиями павильонного народа, желающего слушать об атаках, наркомовских ста граммах, госпиталях, ампутациях, письмах-треугольниках, обо всем, что было так близко, так просто и так страшно. Вот если бы на студенческом кружке прочитать, где-нибудь среди прелестных и непонятных, живущих какой-то таинственной московской жизнью девочек с романо-германского отделения! Димка запинается с первых слов, но Чекарь поглядывает ласково, ободряюще качает головой, а у Зуба даже ротик приоткрылся – котовий ротик с остренькими резцами.

Может быть, он вернется однажды в рождественский вечер.Паруса подо льдом, но корабль бросит якорь у дуврских скал.И сойдет он, седой и сутулый, не узнан, не встречен,И отыщет ту дверь, постучится и скажет: «Устал».
И в столовой часы прозвенят, словно склянки на судне,И ворвется в открытую дверь, как тайфун, леденящий сквозняк.И услышит он голос, ему незнакомый и нудный:«Мисс Белл Хоуп? Надежда? Не знаем, не помним, моряк.
Вы по компасу шли? Вы проверьте: быть может, небрежность?Стрелка бегала? Что ж, близ штурвала таился металл.Может, город не тот? И не то, может быть, побережье?Может, годы не те? А быть может, планета не та?
Вы проверьте у штурмана – верно вязались ли лаги!Вы проверьте у зеркала – может, вы сами не тот?Тот иным был, не скорбным, но полным летящей отваги,Может, все вы ошиблись. Не тот был положен расчет.
Вы корпели над картами. Вы наводили секстаны.Только что-то не так. Не старайтесь понять – не дано,Карты спутаны. Курсы проложены странно.Возвращайтесь на рейд. Ваш корабль коченеет давно».
Он услышит. И весла поднимет – быстрее, быстрее.Стукнет деревом в борт. Вспыхнут счетом глазницы кают.Боцман Время прикажет. матросам подняться на реи,Штурман Вечность проложит по выцветшей карте маршрут.

Димка читает и старается не глядеть на Гвоздя, Самовара Сашку, Яшку-героя. Он упивается собственными строками, они звучат, ему кажется, медно, раскатисто, – было время, он гордился ими, выверял по звуку каждое слово. Они рождались тогда, в маленькой бревенчатой библиотеке, когда он давился сухой коркой, запивал ее колодезной водой из солдатской, одетой в чехол фляги, впивался в Киплинга, Стивенсона, Жюль Верна, Дюма. За окнами шумели сосны, росшие на песчаном бугре, послевоенная жизнь вокруг казалась нудной, серой, ее заполняла борьба за кусок холста на портянки или рубаху, копка выродившейся, маленькой, как горох, картошки, охрана от воров поросенка в сарае, и даже выстрелы отощавших и обовшивевших, потерявших представление о времени и месте бандеровцев, выходивших изредка из лесов, не очень кого-то тревожили; а здесь, среди книг, плыли огромные парусники, кипели громовые страсти, качались в линзе подзорной трубы необитаемые острова. Но сейчас… Или он повзрослел, Димка? Ну что все приключения и муки графа Монте-Кристо в сравнении с тем, что перенес Сашка-самовар, которого последовательно и долго спасали в госпитале от гангрены, все укорачивая и укорачивая тело до исчезновения схожести с человеком? И какие там страсти ревности в этой красивой его чубатой голове, посаженной на обрубок: ведь Люська ускользнула – и не позвать, не догнать… Димка сбивается и продолжает читать не так внятно и звонко:

О седая, потертая, лысая, в сетке морщин парусина,Потерпи, ну, немного. Вольны, солоны и сильны,Паруса, напрягли вы больную, сутулую, старую спинуИ громаду несете, играя, на юную спину волны.
Что вас тянет к тебе, Океан, Бесконечность? Не верьтеТем, кто знает, кто учит. Зубрилы в науке морской!Растворяясь в тебе, Океан, мы за всех обретаем бессмертье,Запивая его, словно ромом, матросской тоской.
Ветер, в снасти свисти! Все наверх, кто успел помолиться!Ты прости и не старься, подруга, невеста, жена.В пене, лижущей борт, видим: Дом. Палисадник. Цветы. Черепица.Окна. Дети. Цветной абажур. Тишина.

Димка смолкает. Как было ему тогда одиноко и сладостно в этих нищих полесских деревнях, у бабки, куда он сбежал от назойливого и давящего воспитания, которым начал тогда заниматься объявившийся отчим, плотненький, маленький, сильный и ловкий человек, которого пригрела и вознесла война, огорчив лишь небольшой контузией. В просторной прибалтийской квартире у отчима, принадлежавшей буржую, убежавшему с немцами, толклись какие-то порученцы, ординарцы, громогласно орали приветствия и тосты нужные люди, что-то уносили, что-то приносили, шло постоянное и скоропалительное завоевание новой мирной жизни. В Полесье он мучился от одиночества, от ссор и драк с деревенскими, от того, что намного перерос и сверстников, и учителей, – но зато он оставался самим собой и здесь шла честная драка за кусок хлеба, а не хватание и дележ добычи теми, кто по чужим плечам выбрался туда, где теплее и суше.

Чекарь сидит, обхватив голову сильными, ловкими пальцами – он начинал как щипач, карманник, – изображает раздумье. Марья Ивановна, ничего не поняв, несколько испуганно смотрит на своих гостей, на Димку, на Чекаря. Она не любит, когда в павильоне читают вслух что-либо заученное. Разговор – это разговор, а чтение – уже агитация. Читать вслух нужно газеты. Она с ожиданием переводит взгляд на Гвоздя: этот все прошел, разберется. Но Гвоздь молчит.

– Мне нравится, – говорит Инквизитор, но Чекарь жестом перебивает его.

– Молодец, – говорит Чекарь. – Молодец. «Окна, дети, невеста, жена. Все мы странники. Вот так вот мечтаешь, мечтаешь. Как моряк, плывешь по жизни. И нет конца.

Он протягивает руку. Димка ощущает его крепкое и дружеское, как ему кажется, пожатие. Чекарь задерживает руку, говорит ласково, а его голубенькие настырные глаза в упор расстреливают Димку:

– Молодец, Студент. Ты знаешь что… Ты о матери, Студент, напиши. О маме. Все мы мало думаем про матерей. А матери о нас столько слез проливают. Мать – святое дело. Святое!