Выбрать главу

И он обещал ей, усмехаясь:

- Буду, буду смотреть!.. Изо всех сил буду...

И выскочил на улицу.

А на улицах, на балконах, стояли такие же, как Марья Тимофеевна, полуодетые, иные и совсем в одних рубашках, с накинутыми на плечи одеялами, женщины, непонимающе жались одна к другой и слушали - слушали зычный разговор своих крепостных орудий с чужими пушками.

Когда проходил мимо Ливенцев, они кричали ему:

- Послушайте! Кто это? Что это такое?

Он отвечал уверенно:

- Это - немцы! Это всё немцы!

И быстро шел дальше, думая: "А может быть, и не немцы? Может быть, это бунт какой-нибудь, например во флоте, как было в девятьсот пятом году..."

Трамвай не действовал. Не было видно ни одного вагона.

Из переулка вырвался извозчик, испуганно хлеставший лошадей.

- Эй, дядя! - крикнул Ливенцев. - В казармы Белостокского полка!

Извозчик отозвался, не остановившись:

- Рублевку! Скорее только!

Ливенцев добежал и сел, а извозчик кричал ему:

- И то это потому я только, что в ту сторону мне домой ехать!

И, продолжая хлестать вожжами лошадей, оборачиваясь, поблескивал откровенно злыми глазами в диких зарослях лица:

- Эх, штаны белые, черти! Вот спать какие здоровые!.. То Порт-Артур они проспали, то теперь Севастополь!.. Разворочают все к чертям! Одессу уж разворочали этой ночью, теперь - нас!

- Да кто это? Что это ты? О ком?

- Как так "кто это"? Немецкий флот это, какой у турков оказался, вот кто! "Уральца" утопили. "Донцу" тоже сделали конец. Половину Одессы разворочали этой ночью... А наши все только спят!.. Вот штаны белые!

Поскольку Ливенцев не носил белых штанов, то есть не был моряком, он не должен был обижаться, - так решал это дело извозчик. По крайней мере Ливенцеву теперь было ясно: обстреливали Севастополь немецкие крейсера, проскочившие в Константинополь в начале войны, - "Гебен" и "Бреслау".

К себе в роту Ливенцев приехал раньше ротного, подполковника Пернатого, и тут ему пришлось самостоятельно решать очень важный, конечно в смысле сохранения людей, вопрос: держать ли ратников в казарме, или вывести их на двор.

Канонада продолжалась. Куда летели неприятельские снаряды - было неизвестно. Ливенцев представил, как снаряд большого калибра, уже окрещенный в те времена "чемоданом", разрывается над крышей казармы и убивает и калечит половину из доверчиво глядящих на него, стоящих вздвоенными рядами людей, и скомандовал:

- На двор! Марш!

А когда все выскочили на двор, скомандовал снова:

- Рас-сыпсь! - и, показав руками, что это значит, добавил: - Стадом не стой! Распылись по два, по три!.. Увидишь - летит снаряд, - ложись!

Вообще в этот день он старался говорить суворовским языком.

Снаряды в их сторону, правда, не летели, но ополченцы рассыпались, как ему хотелось, и так усердно глядели в небо, что не заметили, как появился среди них их ротный Пернатый.

Впрочем, ввиду такой боевой оказии он не потребовал, чтобы его встречали командой "смирно". Напротив, он сам в это утро был очень смирен и далеко не так речист, как обыкновенно. А когда ушли подбитые "Гебен" и "Бреслау" и молодые ратники были приведены к присяге, с молодою пылкостью он ходил подбирать осколки немецких снарядов вместе со своим прапорщиком.

Он появился в дружине в сентябре, вместе с двумя другими подполковниками из немцев - Эльшем и Генкелем. Он был высокий, сухой, тощий, весьма изможденный на вид. Руки и ноги - как палки, на длинном узком морщинистом лице хоть бы кровинка: мертвый пергамент. Череп начисто лысый. Нижняя челюсть сильно вперед; зубы вставные.

Говорил он с ратниками своей роты так:

- Ребята, старайсь!.. Старайсь, ребята, и зато к Рождеству я вас всех женю на таких красивых девках, что а-ах!.. И кто если женат, ни черта не значит, ребята: второй раз женю!.. Главное, старайсь! За царем нашим служба не пропадает! Вот я служил верой-правдой двадцать пять лет, вышел в отставку, дали пенсию... Ну, думаю, значит я уж больше не годен! Однако вот понадобился батюшке-царю опять! И теперь я грести буду, родная моя фея, по триста рубликов в месяц!.. Вот так-то, отцы мои хорошие, ратники-ополченцы! Вот так и вы старайсь!

А в офицерской компании Пернатый любил декламировать "Энеиду", перелицованную Котляревским, особенно торжественно начиная:

Эней був парубок моторный

И хлопец хочь куды казак!

а также окончание пушкинского "Царя Никиты", которое написано было совсем не для дам и по этой причине не могло не презреть цензуры.

И когда заканчивал чтение, он, как артист, ожидал похвалы или за то, что у него отличная дикция, или за то, что у него хорошая память, а когда хвалили, говорил с чувством:

- Да! Был!.. Был конь, да изъездился! А был!.. Был, отцы мои хорошие, был конек горячий, а не так себе, какой-нибудь, абы что!

С ним в дружине примирились в первые же дни все, за исключением, конечно, поручика Миткалева, который до него командовал второю ротой и получал по триста рублей, а теперь должен был перейти на полтораста; но к подполковникам из немцев отнеслись подозрительно все, начиная с самого Полетики.

Однако приземистый Эльш оказался очень добродушен, да в первые дни осторожно и очень уступчиво держался и Генкель. Но чем дальше, тем больше развертывался и показывал свою многогранность этот синеголовый и пышуще-красный лицом, толстый и тяжелый, не легче шести пудов, в дымчатых очках, скрывавших косоглазие, и с сизым носом.

Служил он, как оказалось из его послужного списка, в жандармах, о чем, многозначительно подмигивая, сообщил всем адъютант, зауряд-прапорщик Татаринов.

В дружине привыкли к тому, что полковник Полетика ничего совершенно не знал, все и вся путал и ничего не хотел знать, а заведующий хозяйством, подполковник Мазанка, во многом сомневался и обращался к другим за советами.

Генкель, как оказалось уже недели через две после появления его в дружине, все знал, ничего не путал и ни в чем решительно не сомневался. Когда, после обстрела Севастополя, ввязалась в войну Турция и стали поговаривать о том, что Персия тоже готовится выступить на стороне Германии, то Генкель, попыхивая сигарой, говорил с большой серьезностью:

- Это для нас очень была бы неприятная история, господа! Персия большая страна. Там двадцать восемь миллионов населения!

- Вот туда, к черту! - удивлялся Полетика. - Двадцать восемь? Гм... Откуда же могло их набраться столько, этих... этих, как их... Скажите, пожалуйста, как их оказалось много!..

- Да. Двадцать восемь миллионов... Считайте десять процентов на армию, - получается почти три миллиона человек - армия! И нам с нею придется иметь дело, господа.

- Но ведь три-то эти миллиона, они ведь необученные! - пытался возражать Мазанка.

- Ничего! Немецкие инструкторы обучат... Да, наконец, они ведь просто могут влиться в турецкую армию, а она-то уж обучена Гольц-пашой...

Так же авторитетно говорил он и о всем другом, о чем угодно. Он оказался крымский помещик: под Курманом, где плотно осели с давних пор немцы, было его имение.

Он был полная противоположность не только Пернатому, но буквально каждому из офицеров дружины, так как единственный из всех он ретиво начал вводить всюду порядок, строго придерживаясь уставов и внеуставных распоряжений высшего начальства.

Он неукоснительно следил за тем, чтобы ратники, как и другие "нижние чины", не занимали мест внутри вагонов трамвая, а только на задней площадке, чтобы они были застегнуты на все пуговицы, чтобы они отдавали ему честь, как штаб-офицеру, становясь во фронт, хотя по закону о призванных из отставки он должен был носить капитанские погоны, и другие подполковники дружины иногда забывали на улице о том, что им должны становиться во фронт.

По настоянию Генкеля заведена была дружинная лавка в одном из подвалов казармы, а в этой лавке должно было продаваться все, что было необходимо ратникам, начиная с чая и сахара и кончая ваксой. В лавку Генкель устроил продавцом бывшего бакалейного торговца из ратников своей роты, а главное, заведование лавкой великодушно взял на себя. Так были им лишены заработка многочисленные бабы, продававшие ратникам около казармы своего печенья коржики, бублики и пирожки.