Выбрать главу

Владилен легко засмеялся, он не желал замечать моего недоброжелательства, он просто махнул на меня рукой:

— Ладно, брось подначивать. Дед прожил долгую, хорошую жизнь. Знаешь, как Монтень сказал: «Кто научил бы людей умирать, научил бы их жить».

Я помолчал и сказал:

— Мне кажется, что, если бы люди научились жить так, как Кольяныч, для них утратил бы свой страшный смысл вопрос о том, как умирать.

Владилен помотал головой:

— Ну, с этим я не согласен! Ведь ты же сам больше всех хочешь выяснить, почему и как, при каких обстоятельствах умер старик? Ведь тебя же это волнует?

— Да, это меня волнует, — твердо ответил я. — Потому, что он не просто умер, а, мне кажется, его убили. И допустить в этом хоть тень сомнения я не могу.

— И это правильно! — горячо поддержал Владилен. — Кабы только удалось — это было бы замечательно! Хотя я склонен полагать, что это вряд ли возможно.

— Почему вы все заранее уверены, что это невозможно? — спросил я. — Почему вы не стучите ногами от нетерпения, почему не подталкиваете локоть от жадного ожидания, почему не кричите: давай, давай, мы ждем от тебя ответа!..

Владилен хмыкнул:

— Давай, Стас! Давай, давай! Мы ждем от тебя ответа, но опасаюсь не дождаться…

— Уточни…

— У тебя исходная установка неправильная. Николай Иваныч был человек неплохой и честный, и ты человек неплохой и честный. Отсюда ты делаешь неправильный вывод: у доброго, старого, честного человека не может быть много врагов. Надо пошустрить и сыскать одного — единственного прохвоста, который учинил эту беду…

— А в чем неправильность моего вывода?

— В том, что мой тесть мог иметь очень много врагов или недоброжелателей. И имел их наверняка.

— Это почему?

— Потому, что он был стар и очень активен. Старики — вообще люди трудные. Как говорит мой заместитель, они из-за склероза не помнят вчерашнего большого добра, а пустяковое старинное зло всю жизнь в себе лелеют…

— Посовестись, Владик — твой тесть ни на кого никогда зла не держал…

— Ошибаешься, Стас! Ты находишься в добросовестном, искреннем заблуждении, поскольку вы с Коростылевым вообще похожие люди, а он был вовсе не христосик и на плохих человечков зло не просто держал, а изо всех сил с ними бился. И они его за это дружно не любили. Понятно?

— Понятно, — кивнул я профессору теоретической банальности.

— И этих самых человечков должно быть немало. Поэтому я и не уверен, что ты найдешь среди них автора телеграммы.

— Ладно, поживем — увидим, — сказал я. — Мне так не кажется. Попробуем, поищем, посмотрим. Надеюсь, что найдем.

— Да, это было бы хорошо, — повторил Владилен. — К сожалению, я послезавтра должен уезжать, ты же знаешь — служба не ждет, мне вообще надо готовиться к отъезду.

Владилен, кадровый работник Внешторга, полжизни провел где-то за рубежами, и у меня постепенно создалось впечатление, что он воспринимает жизнь как очень доброжелательный, заинтересованный, активный турист. Хотя, возможно, я был к нему несправедлив.

— А ты куда едешь сейчас? — спросил я его из вежливости, хотя, честно говоря, мне это было безразлично.

— Должен ехать в Уругвай.

— В командировку?

— Да нет уж. Заместителем торгпреда. Года на два — на три… — Помолчал немного, потом добавил. — Вот если эта история не задержит…

Я удивился.

— А как это может тебя задержать?

— Ну, знаешь ли — это не вопрос… По-разному бывает. И посмотреть на эту историю могут по-разному. Кто-то умер или кого-то убили, какие-то неприятности, странная история. Кадровики ведь люди въедливые. Конечно, история эта во всех отношениях неприятная.

— Да ты не бойся, тебя эта история никак затронуть не может, — сказал я и почувствовал, что меня распирает от желания сказать ему, что-нибудь злобное, обидное.

— А я и не боюсь, — усмехнулся Владилен и серьезно добавил, — но все равно думать об этом приходится…

Он взялся за ручку двери и неожиданно спросил самого себя

— и вопрос этот прозвучал как ремарка в старых пьесах — «в сторону».

— Оно мне надо?

И вышел.

Да и мне пора идти укладываться. Притомился я сегодня. Надо выспаться, завтра предстоит трудный день. Надо довести до конца эту странную историю.

Где-то на задворках усталого мозга, на краю дремлющего сознания жило ощущение, или воспоминание, или предчувствие я знаю ответ на все вопросы, со мной это уже все было, однажды я уже все это пережил — терял, любил, скорбел и ненавидел.

Но когда? Кого? Не мог понять. Или припомнить, а может быть, предположить.

Почему? Почему же никому не нужно знать, отчего и как умер Кольяныч? Почему этого не хочет директор школы Оюшминальд? Почему так ожесточенно отталкивает мои вопросы Вихоть? И Владилену это совершенно не нужно — дед ведь уже прожил долгую, хорошую жизнь. Странно. Непонятно мне.

У Лары закрывались глаза, и веки у нее тяжелели и опускались, как у дремлющей птицы. Только Галя выглядела бодрой, но думала она сейчас о чем-то далеком.

— Идемте спать, — сказал я.

Лара ответила:

— Да, пора. Я устрою Галю с собой, а тебе, Стасик, мы постелили на диванчике у папы, наверху…

Я поднялся по скрипучей лестнице в мансарду. Здесь прошла какая-то очень важная часть моей жизни.

Удивительная комната, переоборудованный в жилье чердак, с потолком, косо падающим от одной из стен почти до самого пола на противоположной стороне. Легкий запах пыли и дыма и тугой дух смолистой сосновой вагонки, которой обита мансарда.

Кожаный черный диван с валиками. Старый буфетик с выпуклыми фацетными стеклами, превращенный в книжный шкаф. Подзорная труба. Старый барометр. Старая керосиновая лампа с цветным фаянсовым абажуром Рассохшиеся венские стулья. Этажерка.

Нигде в домах больше нет этажерок. Вообще нечасто встретишь сейчас в доме столько старых вещей. Не старинных, а старых. Люди не ощущают поэзии старых вещей — с первого рубежа благополучия они выкидывают этот надоевший хлам и покупают модненькую полированную мебелишку из прессованных опилок. На следующей ступеньке преуспеяния возникают финские и югославские гарнитуры, а те, кто взошел уже в полный материальный порядок, начинают азартно собирать «старину», безразлично, красиво ли это, удобно, уместно ли в современных городских квартирах. Это неважно, важно, что вещи старинные, подлинные — знак успеха, достатка, жизненного уровня.

А Кольяныч жил в окружении старых вещей. Они были частичками его прошлого, а он не отказывался ни от одного прожитого дня. Я думаю, он жалел эти вещи, как жалеют старых, уже бесполезных в хозяйстве животных. От новых, от молодых наверняка было бы пользы больше, но этих-то стариков не выгонишь — все — таки жизнь прожита с ними.

Окно около постеленного мне дивана было закрыто, я хотел распахнуть его и увидел, что фрамуги так и не расклеивали с зимы. Между рамами лежала запылившаяся вата, украшенная обрезками фольги. И вспомнил, как сказал мне здесь Кольяныч:

«…Старость — это разобранная новогодняя елка. Исчез аромат хвои, падают желтые иголки, лысые веточки торчат, обрывки серебра. И я бы поверил, что праздник жизни кончился, но всегда вдруг находишь одну — единственную забытую игрушку — и она сулит надежду, что пусть хоть через год, но радость придет снова…»

Я скинул ботинки, бросил на стул брюки, прилег на диван, и меня затопило непонятное сонливое возбуждение, я не мог пошевелиться от усталости, и заснуть не было сил.

Я видел забытый под столом коричневый мешок спущенной кислородной подушки, обессиленный понтон тонущего корабля жизни Кольяныча. Все бесполезно. Если бы эта подушка раздулась до размеров дирижабля, она бы и тогда не подняла повисшего над бездной Кольяныча. Телеграмма, как разрывная пуля, уже разрушила его сердце.

Сейчас не нужно думать об этом. Сейчас нужно заснуть. Заснуть.

Вертелся с боку на бок, вставал, курил, ложился опять и прокручивал снова и снова все разговоры за день, придумывал незаданные вопросы завучихе Вихоть, находил остроумно-едкие ответы Владилену, стыдил директора Оюшминальда, и меня заполняла огромная обида, боль, печаль. Остро саднящий, жгущий струп незаживающей душевной раны.