Выбрать главу

В одном из подвалов (а в городе были только подвалы, с поверхности все было сметено) разместилась выездная редакция «Комсомольской правды». В каждом номере газеты-листовки были стихи, статьи, лозунги Семена. Он и спал тут же, на редакционном столе, подложив под голову комплект газет.

В молодежных бригадах все знали юного корреспондента с еще не отросшими после госпитальной машинки волосами, в шинели, на которой к следам военных костров прибавились капли известки. Здесь Семен Гудзенко получил первую правительственную награду — медаль «За трудовую доблесть». Вскоре поэт снова уехал на фронт, и к трудовой медали прибавился боевой орден Красной Звезды.

Партизан-десантник Семен Гудзенко вернулся в строй уже как газетчик. В армейских редакциях, где работал Гудзенко, его очень любили, потому что он создавал вокруг себя атмосферу дружества, потому что он был неутомим в своих хождениях по переднему краю, был храбр, не боялся черновой работы и заражал людей любовью к стихам. И если в восстанавливаемом городе, по словам Гудзенко, песни были нужны — как жилье, а стихи — как колодцы с водой, то на фронте поэзия была и оружием и думой о счастье.

Стихи Гудзенко, написанные в победные годы войны, существенно отличаются от его стихов 1941 года. Стихи, написанные у наших западных рек, на Тисе, Дунае и Влтаве, цветистее, а порой и вычурнее тех стихов, что сочинялись в партизанской землянке. В новых военных стихах появилось, вернее, возродилось мальчишество, чуть ухарская романтика. А пожалуй, так и должно было быть в судьбе такого поэта, и та новая окраска, которую приобрели его стихи 1944–1945 годов, свидетельствует лишь о неиссякаемом оптимизме, о том, что самые тяжелые испытания не согнули тех плеч, на которые они легли.

В некоторые стихи вернулась давнишняя гостья — литературщина, побродила вместе с поэтом по Карпатам, по берегам Балатона, подошла к предместьям Праги. Но солдатская правда и приобретенное в боях мужество опять оттолкнули ложную поэзию и повели поэта единственной, своей, верной и трудной дорогой.

У погодков моих нет ни жен, ни стихов, ни покоя, — только сила и юность. А когда возвратимся с войны, все долюбим сполна и напишем, ровесник, такое, что отцами-солдатами будут гордиться сыны.

Эти строки из замечательного во всех отношениях стихотворения «Мое поколение» Гудзенко любил читать, размахивая кулаками, строго насупив свои густые брови.

Нехорошо, когда поэт много пишет о поэзии. Это признак того, что ему нечего сказать о жизни. Но есть у Семена Гудзенко стихотворение, подытоживающее его путь по войне и путь в поэзию. Он не мог не написать его. В нем он совершенно точно и предельно кратко выразил себя. Мне хочется привести это стихотворение полностью.

Я был пехотой в поле чистом, в грязи окопной и в огне. Я стал армейским журналистом в последний год на той войне.
Но если снова воевать… Таков уже закон: пускай меня пошлют опять в стрелковый батальон.
Быть под началом у старшин хотя бы треть пути, потом могу я с тех вершин в поэзию сойти.

В послевоенные годы я часто встречался и крепко дружил с Гудзенко. Это дало мне право после ранней его гибели (он прожил всего двадцать девять лет) вместе с родными его перелистать те записи, которые делал поэт в блокнотах, тетрадках, на клочках бумаги в годы войны. И каждый новый истершийся листок, с трудом поддающиеся расшифровке карандашные записи, сделанные рукой, сведенной морозом, подтверждали: перед нами драгоценные страницы истории молодого человека нашего времени. Вот одна из записей января 1942 года. У вас, в Думиничском районе, видимо, происходило то, о чем лаконично, протокольно и потрясающе сердечно записал солдат и будущий поэт:

Интернационал

«Шесть немцев жили в одной избе. Трое уехали. Трое пришли. Велели хозяйке закрыть плотно окно и двери: „Давай патефон“. — „Ну, погибла“, — подумала старушка. Завели громко пластинку. Они сели вокруг стола, вынули листочки бумаги и запели „Интернационал“. Пропели весь. Один пожилой прослезился, встали и ушли. Она их больше не видела».

Эта запись — среди сдержанных, сквозь зубы процеженных проклятий, среди слов — чувствуется, — написанных карандашом, втиснутым в кулак, сжатый от ярости.

Но как ясно смотрели вперед, в даль времен, и назад, в даль времен, глаза солдата. Ярость не затуманила их, не застлала кровавой мутью чистой веры интернационалиста.