Выбрать главу

– Да я-то не супротивник тебе, Кондратушка, но – беды бы от того не нажить… – потупился Зерщиков, голову низко опустил, чтобы своей лисьей ухмылки не выдать.

– Домовитых, какие Луньке служили, завтра же выслать в верховые городки! Пускай лямку казачью потянут наравне с протчими! Слыхал?

Зерщиков от удивления смеяться перестал,

– Завтра же! – приказал Булавин.

«Кабы слышали все эти слова казаки, можно б его уже хватать, вместе с его самозваными старшинами…» – подумал Илья.

Он никогда не понимал Кондратия и сейчас не мог понять, что этому казачине дорого и свято в жизни. С самой ранней юности Булавин лез на рожон, он весь был в каком-то непонятном устремлении, не чуял ни своей кровной нужды, ни ценности своей жизни. Кожи своей вроде бы не ощущал так, как Илья. Обо всех заботился, и оттого мысли его гулевые были как бы отторгнуты от тела…

Ну, ин так тому и быть, сообразил Илюха. Так тому и быть… Пока о всех думаешь, о тебе другие подумают, Кондрат! Главное, подходящую минуту теперь улучить, не прогадать часа… А ежели пойдет сам Кондрашка под Азов, то губернатора азовского о том упредить… Может, там он и сложит свою голову…

Илья обнял атамана, облобызал на дружбу и верность. А казаки хмельные подняли вновь на лихой высоте старинную походную песню. Слились дружные голоса в одну бурливую реку:

Не сизы орлы собирались,два брата встречались!Ох да, они саблей о саблю огонь высекали,С калеными стрелами огонь разводили…

16

Огонь давно уже не пылал в пыточном мангале, и угли уже прогорели синими гребешками, исподволь меркли, покрывались бархатистым слоем пепла. И остывшие, ржавые клещи за ненадобностью брошены у самого пригрубка. Пытка кончилась.

Пытки вроде бы и не было, но обвиснувшее в хомутах тело Ильи пылало в огне, и света белого, что народился в оконце, Зерщиков уже не видел. В преисподней тьме, куда летела его ободранная длинниками, нагая душа, невнятно мельтешили бредовые картины прошлого. Сверкали степными зарницами искры от схлестнувшихся в бою казацких сабель, клубился багрово-сизый дым от невиданных пожарищ, разметавшихся по всей земле от Азова до Воронежа и от Запорожских кошей до синей Волги…

Все горело пыточным огнем – степь с некошеными травами, леса дремучие под Муромом, кручи береговые, люди и кони, птицы и самое небо. И, словно степной орел с подбитым крылом, сидел Булавин супротив Илюхи Зерщикова, живой и опасный, подперев кулаком бороду, кручинился в тяжкой думе.

Лето веселое пролетело, атаманы и полковники Кондрата шибко погуляли по России, победные отписки слали со всех концов, Камышин и Борисоглебск взяли, под Саратов подступали, о Слободской Украине и говорить нечего, она вся костром взялась. Только Азов не давался в руки Кондратию, держался крепко. И не мог понять Булавин, какая дьявольская сила заставляла азовских стрельцов покорно служить неправде, а на письма подметные, на призывы вольные отвечать меткой пушечной шрапнелью. Почему азовский губернатор на всякую его уловку находил свой резон, будто узнавал о ней загодя?

И пока бились казаки у азовских стен, истекая кровью, принесло недобрые вести с севера шалым ветром. На речке Битюге жестоко побил войско Хохлача царский полковник Рыкман, а на Донце, под Кривой Лукой, войска Шидловского и полковника Кропотова схлестнулись в жестоком бою с Семеном Драным и разнесли в дым его лапотные дружины. Будто в один замах отсекли Кондрату его правую руку… Оттого-то он и кручинился, глядя в упор на побратима Илью.

– Сон нехороший снился мне перед рассветом, – хмуро говорил Булавин, сжимая в кулаке черную бороду. – Недобрый сон, Илья! Будто мечу я сушеный горох, отборное зерно кидаю пригоршнями во все стороны, понятия жду. А кругом понять ничего нельзя, только птичье перо летит. Ни одной курицы не попадается, все кочетки глупые… Глотают горох-то и не давятся, проклятые!

Булавин глядел исподлобья и все будто прислушивался к чему-то. После сказал:

– Слышишь, песню вроде бы заиграли близко? Давнюю песню про нашу с тобой жизнь?

Илья, как ни напрягал слуха, ничего уловить не мог.

– Вроде бы ночь кругом, тишина мертвая, Кондратий. Какая песня тебе блазнится?

– Ну как же! Играют знатно, до самой души прохватывают, ты только послушай!

И такое прозрение и вера была у него в глазах, что коснулось что-то волосатых ушей Зерщикова, начал и он улавливать глухие звуки. Донеслось будто из-под земли, то ли из семиверстной дали тихое стенание, за душу взяло.

Старинная песня вроде бы…

Что ж ты, Тихий Дон, все мутен течешь,Помутился весь сверху донизу?А и как мне, братцы, все мутну не быть,Распустил я своих ясных соколов,Ясных соколов – донских казаков…Размываются без них мои крутые бережки,Высыпаются без них косы желтым песком…

– Слышишь? – прошептал Булавин.

– Блазнится… – нехотя кивнул Илья, – А сон твой вовсе пустой! Не надо было церковное серебро выгребать да гультяям раскидывать на прокормление, Кондрат! Вон где они, твои кочетки… Грех великий ты на душу взял, оттого и сны всякие душу мутят. А я так смекаю: бог не выдаст, свинья не съест.

– Чего опять придумал?

– Думать особо нечего, Кондрат. Нужно немедля третьим приступом на Азов идти, войсковую казну выручать. Богатые будем – крымчаки подмогут на ногах устоять, Хосян-паша из Ачуева поддержит.

– Войска мало у меня осталось…

– Тогда Некрасова и Беспалова с Волги верни. На подмогу.

– Тебя, что ли, за ними послать?

Смял бороду в кулаке Кондрат и таково спросил – с неверием и усмешкой, что Илюху пот прошиб:

– Тебя, что ли, послать за ними?

«Не верит, что ли? Догадывается о чем?»

– Зачем же меня, Афанасьевич? – не моргнул Илюха глазом. – Я должон теперь постоянно при тебе находиться, как брат кровный. А на Волгу пускай Мишка Сазонов съездит либо Васька Шмель. Они добрые наездники, в моих табунах науку прошли…

«Оба – твои верные телохранители, небось, знаю! – подумал Илья к слову. – Вот их бы и убрать нынче куда подальше… Особо этого Шмеля! Шмель – такая букашка, что тихо брунжит, да больно кусает, знаю я его!»

– Ваську я уже услал к Некрасову, скоро будут. А вот на тебя-то с Тимошкой Соколовым можно ли положиться?

Так прямо и спросил, будто чуял атаман скорую развязку. Минута наступила невозможно вострая, непоправимая. И Зерщиков нашелся, не моргнул глазом. Сдернул рубаху с плеч, зажал в кулаке нательный крест, потянул тонкий, ременный гайтан через голову:

– Не веришь, что ли, мне, Кондрат? Первой клятвы на Лунькином кресте мало, знать, было тебе? Давай тогда на жизнь и на смерть побратаемся заново – на кресте, на сабле, на крови, на чем хочешь!

Тьма застилала ему очи. И когда в несчетный раз окатили водой Илью, он долго отмаргивался и не мог ничего понять.

Последняя свечка еще коптила сводчатый потолок, несмотря на яркий свет в окне. Приказный дьяк, видно, позабыл о ней. Он горбился над столом, спешил перенести в подноготный список то, что раньше записывал в первую, доподлинную правду: как они Булавина выдали.

Там Илюха не врал, потому что угодная царю служба ничем ему не грозила на допросе.

Все так и было.

…Пока Некрасов и Беспалов далеко были, спешил Илья. Верных людей разослал по лагерю под Азовом, собрал у себя старшин, Тимоху Соколова, Степку Ананьина и других, что Булавиным были обижены. Сказал только одно слово: «Пора!» – и они разом все поняли. Бросились в ночь, во тьму, обложили дом атамана.