Выбрать главу

— С Бернаром, — помог ей Андре. Синие прованские глаза его смотрели на Соню мягко, сострадательно, насмешливо.

Ему было жаль ее. Он все понимал. Наверное, его предупреждали, его инструктировали: эти русские, они всегда боятся подвоха. Они боятся. Даже если она перед тобой в чем мать родила, — знай, Андре: на ней смирительная рубашка, рубашка-невидимка, и рукава у рубахи завязаны сзади, узлом на спине. Морским узлом, крепким.

— Я в Москве два месяца, — пояснил Андре. — Я репортер… журналист. Я здесь работаю корпункт «Юманите». У Бернара захворал его переводчик Бернар просил меня о посильном одолжении. Я переводил. Бернар уехал. Я остался.

«Захворал»! «Посильное одолжение»! Привет от русской бабушки-эмигрантки.

— Ты мне понравилась, — очень просто и искренне продолжал Андре. — Ты вошла — я тебя увидел, подумал: знаю давно. Всегда. Ждал. Я тебя узнал. Это странно. Я не могу отвязать… избавить себя. Это напасть. Да? Напасть.

Соня молчала. Он сделал неправильное ударение, Соня мысленно его поправила. Как ни скажи, куда ни ударь — страшное слово. Бабушкино старое русское слово. «Напасть». Чума, мор, хворь, война, погибель. И выхода нет, и надежды на спасение. Одна чернота впереди, тупик, тупой удар в глухую стену.

— Уходите, — решительно произнесла Соня. — И больше не ищите меня, даже не пытайтесь.

Наконец рядом остановилась машина.

— Бедная Соня! Ты тоже живешь в ящике, как твой бедный папа, — вздохнул Андре, достал бумажник и наклонился к таксисту.

Интересно, чем он будет с ним расплачиваться? Франками? Бабушкиными керенками? Нет, у него полно советских рублей. «Юманите», аккредитация.

Уже сидя в машине, Соня оглянулась назад.

Андре стоял там, за пыльным стеклом, и смотрел ей вслед. Улыбнувшись, он обрисовал руками большой воображаемый ящик и показал, как она там, внутри, сидит, согнувшись, свернувшись, обхватив дрожащие колени. Как эмбрион, как недочеловек.

Сережа, полуголый, в майке и тренировочных штанах, сидел на кухне и стучал на пишущей машинке. Свои большие белые плоские ступни (плоскостопие — и армейская лямка не натерла Сережину интеллигентскую выю) он поставил в таз с холодной водой.

— Жара, — пояснил Сережа, подняв глаза и увидев Соню. — Погибаю. Ласты держу в холодной воде. Я туда льду нарубал из морозильника… Где ты была? В этом ЦТ своем?

Соня молча стояла на пороге кухни, не решаясь войти.

— Ты не казни меня взором-то! — неожиданно взорвался муж и снова забарабанил по многострадальным, облезлым клавишам, кося близоруким глазом в черновик. — Да! Я был! Я был на этом чертовом стриптизе. И что? Это же не бордель. Я писатель! Какой-никакой… Я пошел с точки зрения познавательной. Да мне смотреть на них было противно… Прекрати дуться… Какие-то древние, дряблые шлюхи…

Господи, о чем это он? А, это он о вчерашнем. Он думает, будто жена молчит и глазами боится с ним встретиться, потому что Бернар вчера проговорился, брякнул про пип-шоу. Да Соня и думать об этом забыла!

Вчера — это другая жизнь. Другой век Доисторическая эра.

Но Сережа еще там. Он живет в том, доисторическом измерении. Им теперь друг до друга не докричаться, не дотянуться. Их уносит в разные стороны, разносит стремительным мощным течением.

Прощай, Сережа.

Но он же сидит рядом, всего в пяти шагах, стучит на своей дохлой машинке и просит простить его, забыть о пожилых французских стриптизерках, не гневаться, не дуться.

Он здесь — и его уже нет.

Прости, Сережа.

Соня развернулась и направилась к входной двери.

— Ты куда? — крикнул муж ей в спину.

— В театр, — не оглядываясь, ответила Соня. — Дела сдавать. Меня там ждут к восьми, я договорилась.

Час пик Температура кипения. Московское метро, московская духовка. Все крышки захлопнуты, двери задраены, заслоны — наглухо.

«Осторожно, двери закрываются», — и люди стоят спина к спине, сплющенные друг с другом.

Бедные люди! Отпусти их на волю, московское пекло! Смилуйся над ними, государыня московская сушь-жара! Пожалей их, безжалостный август, они хотят на волю, в прохладу, к серому облачному небу сентября. Пошли им дождь, огненный август, пощади их!

Губы их пересохли, кожа горит и вздувается волдырями, вон как у дядьки, стоящего впереди, — короткая мощная кирпично-красная шея облезла, кожа полопалась, свисая какими-то белесыми лоскутьями. Ужас!

Вагон тряхнуло, и Соня уткнулась лицом в эту чужую облезлую шею, сзади на Соню напирали чьи-то потные, горячие полуголые тела. Давильня. «Осторожно, двери закрываются. Следующая станция “Проспект Маркса”».