Выбрать главу

Он лежит и смотрит на меня, изучает, смотрит на мои руки, волосы, нос и улыбается — я ему, конечно, нравлюсь. И я начинаю рассказывать:

— Папа прислал такое смешное — письмо, просто ужас. Мы с мамой так хохотали. Будто он застрял между деревьями в лесу и его вытаскивали за ноги. Папа у меня умный, не думайте, это он так, балуется на войне… Он все делал раньше за маму. Маму мою зовут Нора, она…

— Мама хо-ро-ша-я, — прошептал Эркин, — хо-ро-ша-я… — И начал смотреть на потолок и думать О чем-то и совсем перестал меня слушать. Конечно же, он думал о моей маме, о тех ночах, которые она провела у его постели, и о неприятных уколах, о болях, которые мама старалась ему облегчить.

— Хотите послушать моего папу?

Я распахнул окно, сел на кровать, что-то щелкнуло, переключилось и началось:

— Внимание! На зарядку становись! Раз, два — марш! Направо, налево!

Дядя Эркин застыл, заскрежетал зубами и застонал.

— Это же папа! Мой папа!

Но он не понимал, все стонал и ерзал в постели.

И первый раз в жизни я не дослушал до конца папу — выключил.

— Не надо, — сказал я. — Ну, не надо…

А может быть, он завидовал папе? Папа на войне, а он, раненый, беспомощный, лежит здесь. Кто знает?

Я уже не помню, сколько дней мы ухаживали за дядей Эркином: может, месяц, а может, и два, точно не помню. С утра до вечера я пихал в него лекарства, развлекая рассказами, а с вечера всю ночь до утра с ним сидела мама. Вот поэтому-то дни текли однообразно и казались одним длинным, ненормальным днем. Я почти не выходил на улицу и однажды очень удивился, когда увидел, что все листья слетели с виноградника. И вот тогда-то — ура! — дядя Эркин, который столько намучился, у которого так сильно болела спина, — мы с мамой волновались и боялись, сможет ли он встать, выйти на улицу, смотреть на деревья вокруг, на людей; на небо, на солнце и кричать: «У-лю-лю! Чертовски хороша она, эта жизнь!» — он, мой дядя Эркин, встал!

Встал наконец! Крикнул:

— Магди, ко мне!

Я вскочил как сумасшедший, испуганный и радостный, побежал к нему в комнату и, весь съежившись, как будто это не у него, а у меня сейчас хрустнет спина, схватил его за руку и помог выпрямить спину, затем сбросить ноги с кровати на землю, встать.

— Вот! — весело сказал он. — Вот и все! Ура!

— Ура! Хо-хо!

— Ха-ха! Ура!

— Теперь можно обратно! Раз-два, на войну!

— Да, — сказал я, — теперь можно!

А самому, дуралею, вдруг захотелось плакать.

— Да, теперь все.

Все, дядя Эркин выздоровел. И он уедет опять в леса, о которых так интересно рассказывал по вечерам. И не будет теперь дяди Эркина. И я останусь, как и прежде, один с мамой. И нам будет скучно и тоскливо. Останется только сидеть и ждать папу с войны — больше ничего. И мама, наверное, погонит меня в школу к страшному хромому учителю.

Мама скажет: «Хватит шалопайничать. Тебе уже восьмой год пошел и пора браться за ум».

Раньше она этого не говорила и не заставляла хвататься за ум — за дядей Эркином надо было присматривать.

— Теперь все, — повторил я и поежился.

Дядя Эркин засмеялся и потрепал меня по волосам — дурная привычка трепать волосы, которых почти нет, — и сказал:

— Ничего, малыш. У вас будет другой дядя. Мама возьмет другого.

— Не нужно другого. Он будет капризничать и важничать. И выплевывать лекарства обратно.

— Тот, другой, будет поинтереснее — генерал! А не солдатишко.

— Не хочу генерала! Он будет важничать. Я назло не стану за ним ухаживать.

— Чудак человечек! Генералы бывают разные. Придете с мамой в госпиталь, и ты сам выберешь доброго генерала.

Все равно мне будет плохо без тебя, дядя Эркин, нечего уговаривать. Проснусь утром, а тебя нет. Кровать пустая и холодная… Скажу «доброе утро», будешь молчать, будто обиделся. Выйду во двор, прислушаюсь — только виноградник шелестит, скучно-скучно. И на улице тебя не будет, буду ждать, ждать, и неизвестно, вернешься ли ты к нам снова с войны.

— Не бойся, — сказал вдруг дядя Эркин, — буду стараться…

— А вы зря не надеваете талисман, который дала вам ваша мама. Старики знают…

— Ничего никто не знает. Посмотрим, мальчик. Там видно будет. На месте всегда виднее.

— Вы ведь не скоро? Вам еще надо потолстеть. А на это уйдет месяц, а то и больше.

— А я на войне потолстею. Самый раз…

Ну почему ты шутишь, дядя Эркин? Видно, тебе все равно, буду я с тобой или нет. Странный вы народ, взрослые…

— Ну, хватит, — сказал дядя Эркин, — помнишь, что наказывал тебе папа — выше нос, как Буратино!

И я вздохнул, взял дядю Эркина под руку и вывел на улицу.

Вот и наша улица, даже стыдно перед дядей Эркином. А он зажмурил глаза, задышал часто-часто, глубоко-глубоко.

— Эх! — и смахнул что-то с глаз, наверное соринку. И начал смотреть по сторонам и радоваться. И опять смахнул с глаз соринку. Проклятая улица — минуту нельзя постоять, ветер обязательно сдует с крыш саман.

— Хорошо! — сказал дядя Эркин. — Замечательно, малыш! И зря ты наговаривал на вашу улицу. — Посмотрел на вывеску на наших воротах и вдруг рассмеялся: — Улица Кирпичная, дом 5.

Что тут смешного? Сегодня ему все кажется веселым, смешным. Не то что мне.

— Кирпичная! Ни одного кирпича вокруг.

— Я же говорил вам…

— В этом тоже своя прелесть, малыш. Ни черта ты не смыслишь в жизни!

И, пока мы смотрели на вывеску, смеялись, сзади послышались шаги — прямо на нас.

Полоумная Медина и ее неумная подруга Шарофат, соседки!

Я вздрогнул — смотрят так, будто мы в чем-то виноваты. А дядя Эркин, ничего не соображая, кивнул им — мол, здравствуйте.

— Это тот мужчина, соседка, — сказала Медина, презрительно кивая в сторону дяди Эркина, — которого Нора, мать этого несчастного мальчика, пригрела возле своей бесстыжей груди. А отец на войне кровь проливает и ничего, бедный, не ведает!.. Э-хе! Времена…

— Времена, времена, — закивала белой головой Шарофат. — Все смешалось. И правда и неправда. И чужие жены с чужими мужьями. И как говорится в коране: во тьме люди волкам уподобились.

Дядя Эркин стоял бледный и растерянный и все время тер себе щеку.

— И вам не стыдно?

— Ты нас не стыди. Мы чужих жен не развращаем, на чужой постели не спим. Ты отца его постыдись, не умер еще. Вы с его матерью в любовь играете, а мы, думаете, слепые и глухие? Ничего не слышим? Ничего не видим? Убирайся-ка ты подобру-поздорову с нашей улицы!

— Да что вы, черт возьми, — начал было сердито дядя Эркин, но тут у меня прошел страх. И я сказал:

— Вы злые и нехорошие! Мы еле-еле вылечили, а вы… И улица эта не ваша, а общая…

Меня никто не слушал, перебивали:

— Где это видано? У какого народа? Чтобы замужняя, неразведенная? Стыд и позор!

— Уходите вы, злые, нехорошие! Придет папа, он вам покажет! Идемте домой. — Я стал тянуть дядю к воротам, но он упирался, весь дрожал. И кричал что-то.

И так до тех пор, пока на улице не появилась моя мама.

Я бросился к ней:

— Мама!

Мама остановилась, ничего не понимая, бросила мне в руки свою санитарную сумку — и быстро к дому. И, не обращая ни на кого внимания, — дяде Эркину:

— Как?! Я же говорила вам, еще рано! Я же говорила!.. Что здесь происходит?

Минуту все молчали, поглядывая на маму, будто видели ее впервые, а дядя Эркин пожимал плечами и, заикаясь, говорил:

— Чушь какая-то! Ей-богу…

А я протиснулся между мамой и дядей Эркином и выглядывал оттуда на злые, удивленные лица соседок.

— Кому что неясно? — спросила мама. — Я слушаю…

Но по лицу ее было видно, как она волнуется, растерялась и боится за дядю Эркина.

— Мы хотим знать, Нора, — сказала Медина спокойно, — кто этот мужчина?

— Вы об этом спрашивали в первый день его приезда. Что еще?

— Ты умная женщина, докторша, и мы тебя уважаем, но люди… они удивляются…