«Скорей, надо скорей перебираться в Питер», — твердил себе Ильич.
ГОЛОДОВКА
Требования заключенных, протесты на воле и тревожная политическая обстановка заставили прокуратуру зашевелиться— предъявить «июльцам» обвинение. Подготовлено оно было наскоро, на основании показаний весьма сомнительных свидетелей. Но другого выхода у Временного правительства не оставалось: надо было хотя бы как-нибудь опорочить большевиков.
Заключенных по нескольку человек вызывали в канцелярию тюрьмы. Кокорев, Лютиков и Шурыгин попали в одну группу с моряками.
Следователь, нацепив на нос пенсне, первым делом ознакомил обвиняемых с постановлением правительства от 6 июля о привлечении к судебной ответственности «всех участвовавших в организации и руководстве вооруженным выступлением против власти».
Моряки и путиловцы выслушали его спокойно, только один из них спросил:
— Скажите, пожалуйста, а почему не всех демонстрантов арестовали?. Тюрем не хватило, что ли?
Заметив, что шутки в тюрьме неуместны, следователь насупил брови и монотонным голосом стал зачитывать общую формулу обвинения, а затем показания прапорщика Ермоленко.
— Ложь! Мы не желаем слушать эту гнусную клевету! — возмутились матросы. — Вы, чего доброго, еще измышления Алексинского качнете читать?
— Спокойней, спокойней, господа, — повысил голос следователь. — Вы обязаны выслушать до конца.
Все остальное он читал скороговоркой, словно боясь, что его перебьют и не пожелают больше слушать. Закончив, снял пенсне и спросил:
— Какие у вас есть вопросы, возражения?
— У меня есть, — поднимаясь, сказал один из моряков. — Почему в ваших протоколах так много нелепостей? Свидетель контрразведки утверждает, что он собственными ушами слышал старика Зиновьева. А Зиновьев, кстати говоря, никакой не старик, ему всего тридцать три года. И никогда его не звали Георгием. Все имена у вас перепутаны: Луначарского, например, зовете Павлом, а он — Анатолий. Нельзя такую чепуху выдавать за серьезные обвинения.
Поднялся матрос с «Гангута».
— Не признаю прочитанного, — сказал он.
— Точно, — поддержали его другие матросы. — Грязновато работаете.
Обозленный следователь, видя, что с этими людьми не сговоришься, вызвал конвойных и приказал всех развести по камерам.
Опять потянулись длинные и нудные дни заключения. Раньше, когда в тюрьме сидело больше народу, как-то веселей и незаметней пролетало время. Интересно было слушать политические споры, узнавать новости, читать газеты, наводить с матросами чистоту в камере. Теперь не было надежды на быстрое освобождение, и все осточертело. Не хотелось ни разговаривать, ни прогуливаться по коридору. Василию невыносимыми стали голые нары, гнетущие серые стены и решетки на узких окнах.
Кормить стали еще хуже. В обед выдавалась только бурда, сваренная из затхлой солонины. Хорошо, что Катя догадывалась посылать в передачах лук, редиску и морковь, иначе путиловских парней одолела бы цинга.
«Откуда она берет деньги на передачи? — не раз думал Василий. — Наверное, сама голодает. Надо написать, чтобы больше не присылала, на нас не напасешься».
Но ему никак не удавалось переслать письмо.
Кате жилось нелегко. Мать с бабушкой лишь изредка находили поденную работу и с трудом зарабатывали на хлеб. Бабушка часто ездила в Дибуны и в лесу собирала бруснику, клюкву, грибы, чтобы хоть чем-нибудь подкормить семью.
А тут, как назло, домовладелец подал жалобу в суд. Катя была на работе, когда пришли судейские исполнители. Хозяин так напугал мать и бабушку, что те при нем же перенесли все вещи обратно в подвал.
Придя поздно вечером, Катя увидела на дверях пристанской квартиры наклейку и сургучную печать. «Обыск, что ли, был? — подумала она. — Не меня ли искали? Где же наши?»
Девушка осторожно спустилась в подвал. Мать и бабушка занимались уборкой, расставляя свою убогую мебель на старые места. Узнав о судейских чиновниках, Катя возмутилась:
— Что же вы меня не дождались? Он не имел права выселять без суда.
— А ну его! Все равно житья не будет, — ответила мать. — В очереди говорят, что все к старому идет. Лучше не связываться. Перезимуем и тут, не господа.
Тошно было устраиваться в сыром и затхлом подвале.
Узнав от Кати о новом переселении, тетя Феня рассердилась: