Наверное, она так бы и состарилась раньше времени — одна, вне жизни. Но однажды все вдруг изменилось.
Ее очень жалели в турагентстве, где Ева проводила почти все свое время. Она не знала, чем заняться вне стен скромного офиса, и никогда не отказывалась ни от работы в выходные дни, ни от поздних сидений за рабочим столом в будни, когда все разбегались и забывали все на свете, кроме себя. Как я уже сказал, ее жалели, но ею и пользовались ровно в той же пропорции.
Сначала хозяин агентства Ян Кремер попробовал по-своему принять участие в ее жизни — он корчил скорбную рожу и будто случайно касался то ее груди, то бедер, то шеи или длинных, изящных кистей рук. Она не обрывала его, не вскидывала с возмущением глаз, не поджимала обескровленных губ, а попросту не замечала этого, как если бы к ней прикасался неудобно положенный листок бумаги или кусочек провода от компьютера.
Пана Кремера это наконец отрезвило. Другие сотрудники, а их было двое мужчин и две женщины (не считая самой Евы), поглядывали на него с тихими усмешками, а он смущенно покрывался испариной. Он совсем недавно женился на своей бывшей секретарше, ради которой бросил нервную жену-диетолога и двоих маленьких детей. Все становилось очень двусмысленным и крайне неприятным.
Однако пан Кремер оказался человеком неглупым. Он решил, что избавиться от Евы Пиекносской сейчас, по крайней мере, неприлично и в то же время невыгодно. Поэтому тоже стал относиться к ней, как листок бумаги, случайно оказавшийся рядом. То есть вполне естественно. Без эмоций и участия. Все поначалу расстроились, потому что потеряли повод для своих тайных развлечений, а потом свыклись.
Ева даже не заметила изменений. Она упрямо продолжала существовать в том последнем мгновении, когда отпустила ручку своего дитя, поудобней усадив его на заднем сиденье автомобиля бывшего мужа, и на прощание заглянула в глаза ребенку. Так дитя и осталось в ее памяти — маленькая, слабая ручка и чуть испуганные глазки, похожие на ее собственные. Жизнь для Евы замерла, казалось, навсегда в этой роковой точке.
Но однажды, поздним вечером, в офис, где она несла свое бессменное дежурство, вошла высокая статная шатенка лет сорока пяти, роскошно облаченная, с изысканным королевским макияжем, бесценными украшениями на руках, на шее и в ушах. Был конец февраля, и на плечах дамы элегантно возлежало нежно-голубое манто из русского песца.
Она остановилась на пороге, негромко стукнула высоченными каблуками о паркет и приветливо махнула Еве тонкой рукой. Ева подняла на нее безразличные ко всему глаза и будто очнулась от долгого сна. Ей показалось, что в ее серое, высохшее пространство смертной скуки заглянула пышная, наполненная роскошью и успехом жизнь из иного измерения, о котором она когда-то что-то слышала — еще до того, как в последний раз коснулась ручки своего ребенка. Она и тогда не была допущена в то загадочное измерение, но все же ощущала его далекое присутствие трепетными рецепторами своих фантазий. Тех легких фантазий, что оборвались в одночасье, так и не став реальностью.
Хотя такое вполне могло когда-то случиться, не будь той страшной катастрофы. Возле нее после развода с мужем долго крутился немолодой седовласый режиссер из польской национальной телекомпании. Некий пан Владек Радецкий. От него и его друзей веяло именно таким миром — элегантным, по-королевски небрежным, с оскорбительными для посторонних приметами снобизма и аристократичности, с роскошью вседозволенности и в то же время — ответственности за какое-то особенное, утонченное дело. Тот мир холодно источал гонор наследственной властности и богатства.
Но тогда, после гибели ребенка, и пан Радецкий, и его родовитые друзья, и вообще весь мир и все измерения исчезли для Евы, будто никогда не существовали. И вот теперь в дверь офиса, во мрак ее тоскливого вечера, вошел этот далекий фантазийный мир, обдав Еву запахом неведомых ей духов. Первый цвет, который этот мир внес в ее пространство, был нежным голубым цветом песцового манто, а уж затем — страстной густотой темно-карих глаз роскошной дамы.
Дама, покачивая округлыми бедрами, обтянутыми синим атласом узкого, сужающегося на щиколотках платья, не спеша подошла к столу Евы и медленно опустилась на стул из дешевого черного кожзаменителя. Еве показалось, что стул немедленно обратился в элегантную, родовитую мебель, даже не скрипнув своим неуклюжим металлическим каркасом, как обычно.