Выбрать главу

Певица пела песню об Индонезии, о пальмах, которые стоят на берегу моря.

– А Яков – молодец, – сказала Агния. – Ему ведь тяжело очень сейчас, а как держится отлично. Я знаю, как ему тяжело и неприятно все это дело с аварией. Он честолюбивый, я знаю. И потом, сколько это высчитывают, если условно срок дают?

– Много, – сказал Вольнов. – Но точно я не знаю.

Он чувствовал, как коньяк тепло и приятно дурманит голову. Завтрашний выход в море, старость механика, неполадки с дизелем, льды и бессонные ночи, молодость матросов и перерасход продуктов за последние десять дней на судне – все это ушло далеко. Осталась только женщина, которая сидела рядом и умела так ласково и доверчиво спрашивать: «Ладно?» И оставался еще прекрасный человек Яшка Левин, который не умел унывать, и который всегда во всем поможет, и который сейчас с этими зверобоями нарежется вдрызг. Когда-нибудь, когда он, Вольнов, окончит мореходку и получит наконец диплом штурмана дальнего плавания, они вместе сплавают в какой-нибудь интересный рейсик, и он готов идти у Яшки хоть четвертым штурманом. А вообще, жизнь прекрасна, и он никогда еще не встречал такой интересной женщины, как Агния.

– Агния, – сказал Вольнов. – Агния, я очень рад, что вы не любите голубей и любите воробьев. Это говорит очень о многом. Очень о многом. И мне очень хочется, чтобы вы были счастливы. Хоть немножко. Бросайте институт и улетайте, если вам это нравится, честное слово! Это прекрасно – когда женщина летает в воздухе. Мне уже тридцать один, а я еще ничего не достиг, у меня нет сюжета, как говорит моя мама, но я много видел…

– Расскажите что-нибудь о себе и пейте кофе.

Вольнов остановился и понял: настает пора трезветь. Он встряхнул головой и прищурил глаза. Все, как это ни странно, стояло на своих местах. Он отодвинул от себя рюмку, сказал:

– Баста. Я не хочу сегодня быть пьяным. Да это и нельзя. Я уже начал говорить глупости.

– Нет. Глупостей вы не говорили, Глеб. Вы славный, Глеб. И я, наверное, послушаю вас – и брошу все, и улечу. Мне все только никак не решиться. Кто-то должен помочь, наверное… Мне никогда не хотелось петь на земле. А когда в полете и есть свободная минута, смотришь на облака, они как снег, и хочется на них прыгнуть, и хочется петь. И тогда забываешь про гигиенические пакеты, которые надо убирать. И еще улыбаться при этом… Господи, какой из меня будет преподаватель? Я терпеть не могу все эти суффиксы и префиксы… Знать язык для того, чтобы понимать других людей и их жизнь, – это да. А все остальное… А они говорят: ты обязана!

– Кто говорит, что ты что-то обязана? – спросил Левин, возвращаясь. – Мы кому хочешь зададим за тебя перцу. Дайте и мне кофе… Какая она была смешная в детстве, Глеб! Она приносила к нам в палату кролика с бантиком на ушах… А потом, спустя много лет, я встретил ее в Хельсинки на аэродроме, и она меня узнала…

– Ты был в Индонезии, Яков? – спросила Агния.

– Да. В Сурабайе, – сказал Левин и попробовал спичкой поджечь коньяк в рюмке.

– Очень хочется мне в Индонезию. Очень… И пора уходить, уже все закрывается, уже поздно, и стулья скоро станут на голову, а девочки будут еще долго считать ножи и ссориться из-за вилок. – сказала Агния и улыбнулась Вольнову. – Я рада, что вы завтра уходите в море, Глеб.

– Вы придете нас проводить? – Нет.

– Почему?

– Мне будет грустно. Мне уже сейчас грустно.

– Вы разговариваете так, будто меня здесь совсем нет, – сказал Левин. – Давай по последней.

– Я больше не буду, – сказал Вольнов. Левин сидел угрюмый и мрачный. Он думал о

чем– то своем, и, наверное, невеселом.

– 6 -

Они шли по улице.

Была белая ночь, была серая листва деревьев, их черные морщинистые стволы и запах сырости и опилок. И, как во всех портовых городах, ощущение того, что где-то близко море – длинный и широкий простор. Каждая антенна над крышами видна чисто и ясно. Несколько сизых, узких, острых туч над самым горизонтом за крышами, совсем неподвижных. Фонари зачем-то горят, но светят куда-то внутрь своих колпаков.

– Как хорошо, что мы родились и живем, и идем по Архангельску, и что вы идете рядом, – тихо сказал Вольнов Агнии. Ему почему-то было совсем просто сказать ей сейчас такие слова. Она молчала. И Левин молчал тоже, шагал, засунув руки в карманы, высокий, как Маяковский. Потом вдруг остановился, будто наткнулся на что-то невидимое, сказал:

– Друзья, мне, пожалуй, с вами не по пути. Глеб, я надеюсь, ты проводишь Агнюшу.

– Ты что, с ума сошел? – спросил Вольнов. – Куда ты?

– Не шуми на меня, – мрачно сказал Левин.

– Ты всегда чудишь, капитан, – сказала Агния. – Мне не нужно никаких провожатых.

– Идите на бульвар и садитесь на крайнюю скамейку, – сказал Вольнов. – Мне очень не хочется еще расставаться с вами. А я уговорю этого капитана.

– Прощайте, товарищи, все по местам! – сказал Левин, повернулся и пошел в обратную сторону.

– Только не уходите! – с мольбой попросил Вольнов Агнию.

– Фу, как все глупо, – сказала она. – Счастливого плавания!

– Яшка! – крикнул Вольнов. Левин не обернулся. Вольнов побежал за ним.

– Я возьму машину и поеду на судно, – сказал Левин. – И не приставай ко мне.

– Она же обиделась!

– Черт с ней.

– С чего ты?

– Не бойся, я не пьян. – Он продолжал шагать и вдруг расхохотался.

– Тебе надо выпить валерьянки, – сказал Вольнов.

– Сколько раз меня выгоняли с лекций в училище за этот смех, – сказал Левин. Он на самом деле был совсем не пьян.

Вольнов выругался. Агнии уже не было видно. Он чувствовал, что Левин не хочет, чтобы он возвращался к ней. И это обозлило его. Он еще раз выругался вдогонку Левину и пошел назад.

Первая скамейка на бульваре была пуста, и весь бульвар – тоже. И, увидев это, Вольнов ощутил гнетущую, зияющую пустоту в себе. Как будто везде кончилась жизнь. Как будто она не начиналась. Как будто он навсегда был оставлен на вымершей, холодной планете.

Он сел на низенькую ограду газона и закурил.

Хилые деревца-подростки стояли посреди газона, опираясь на струганые палки. Их посадили на месте умерших от старости бульварных лип. Им дали опору и привязали к ней.

Вольнов снял фуражку, зачем-то потрогал позеленевшего «краба». Надо было возвращаться на судно, на маленький корявый сейнер, который трется сейчас о сваи причала и думает свои металлические мысли.

Неужели она ушла? И уходит все дальше по спящим улицам, и трогает холодными ладонями щеки, и торопится домой, потому что ей наплевать на него, и потому что она хочет спать, и потому что она обиделась на Яшку. Он вспомнил, как она сказала: «Что значит – крепкий паренек?»

Она ушла, и долго, весь рейс до Камчатки, будут жить эти воспоминания о женщине, которая была с ним рядом один сегодняшний вечер. Десятки раз по вечерам зажгутся на крыльях рубки отличительные огни и будут гореть до утра, красным и зеленым немигающим взглядом смотреть вперед. И потом время, то время, которое затягивает все – и радостное и больное, – приглушит воспоминания. Все кончается на этом свете.

Вольнов сидел, курил и вдруг услышал стук каблуков по асфальту, быстрый и тревожный. Потом стук умолк.

Вольнов поднял голову и увидел ее. Она шла теперь прямо по пыльной траве газона, наискось через бульвар, к нему, отводя от лица слабые ветки молоденьких лип. Он все сидел. Он почувствовал вдруг огромную усталость. Его хватило только на то, чтобы улыбнуться ей виновато и робко.

– О боже мой, – сказала она, остановившись перед ним. – О боже мой, я вернулась… Я ушла, а потом вернулась. Мне нужно было еще раз увидеть вас.

– Яков уже на судне, наверное, – сказал Вольнов. Он сам не знал, что и зачем говорит сейчас.

– Встаньте, – сказала она.

Он послушно встал, и они пошли по бульвару. Сырой песок скрипел под ногами.

– О боже мой, – опять сказала она и обеими руками взяла у него фуражку.

Забытые фонари все горели на набережной. Они были чуточку светлее неба. Ни одного прохожего. И по-утреннему начинают высвистывать где-то пичуги. Цветные буквы глядят с театральных афиш. Плоты медленно, как время сейчас, текут по Двине к морю. Дымят впереди них угрюмые буксиры, рыжие дымы неохотно расползаются в холодеющем воздухе.

Хмель пропал, голова ясна, чуть зябко.

– Почему вы смотрите под ноги, вы всегда смотрите под ноги?

– Вам нравится Архангельск?

– Вы были в Ленинграде?

– Я не люблю, когда траву подстригают на газонах, а вы?

Маленький деревянный домик с палисадником и резными ставнями. Старые рябины и кусты смородины вокруг. И вдоль тихой улицы, поросшей густой и крепенькой травой, десятки таких же других домов. Улица упирается в Двину. Над водой – первый туман. Земснаряд приткнулся к низкому берегу, чавкают и поскрипывают ковши, шипит пар.

– Это мой дом, – шепнула она, останавливаясь. – Мы пришли. Вы меня проводили. Я здесь родилась. И уже очень поздно. Очень.

– Да.

– Уже роса.

– Я люблю запах смородины…

– Так пахнет только черная.

– Да. В семь тридцать мы снимаемся.

– К зиме отец связывает кусты веревками. Чтобы не поломал их снег.

Вольнов не знал, что говорить и делать дальше. Он понимал только одно – невозможно уйти сейчас, вот так… Если он уйдет, вернется пустота. И только эта женщина в запылившихся туфельках сможет помочь ему, но она останется далеко. И с каждым часом будет все дальше, потому что суда каравана поплывут на восток.

У Двины все шипел, ровно и бесконечно, пар и чавкали ковши земснаряда.

– Уже роса, – сказала она. – У меня волосы совсем тяжелые от нее.

– Все это, наверное, глупо… Мне уходить? – с отчаянием пробормотал он.

«Я просто должен взять ее на руки, – подумал он. – Я должен взять ее на руки – и все. Но я никогда не решусь сделать это, если она сама не поможет мне решиться. Я повернусь и уйду, и останусь один, и буду стискивать кулаки от тоски по тебе. И весь рейс мне будет пусто и плохо от тоски по тебе. Ну, помоги, помоги мне… я не могу ни на что решиться сам.»

– Боже мой, боже мой, – сказала она, закрыв глаза ладонями. – Что это происходит… И вы сейчас никуда не уйдете. И вы это знаете…

Она дотронулась до деревянного засова на палисаднике, и калитка сама зашелестела и отворилась, приминая желтые высокие цветы. Цветы закачались, кивая ему лохматыми сонными головами.

Она шла впереди, то и дело трогая пальцем губы и морща брови, а у крыльца прошептала:

– Ступеньки скрипят, особенно третья – та, где дырка от сучка… Умоляю вас – тихо!…

Потом темнота лестницы, запах незнакомого дома и скрип третьей ступеньки, на которую он, конечно, наступил.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

– 1 -

Вольнов спал, все время чувствуя, что сейнер двигается вперед, дизель стучит нормально и в печурке не погас огонь, от которого жарко ногам. Но кроме этих привычных и покойных ощущений его тревожило шуршание и трепыхание за тонким бортом, тот скрежещущий, неприятный звук, с которым цеплялись за обшивку льдины, обламываясь и подныривая под судно.

Вольнов спал тяжелым, нездоровым сном. В кубрике было душно, пахло каменноугольным дымом, нагревшейся краской, сырой одеждой.

Скрежет за бортом, всхлипывания стиснутой между льдом и бортом воды, сотрясения корпуса становились все сильнее. И Вольнов стянул с себя пелену усталости и забытья и сел на койке.

Ему что– то снилось опять. Он спал три часа восемь минут, и все это время ему что-то снилось

Вольнов выпил кружку пахнущей железом воды и полез по трапу наверх.

Рубка была пуста. Только подрагивал отключенный штурвал. Очевидно, старпом перебрался на верхний мостик. Оттуда удобней управлять судном во льдах.

Шел дождь. Он косо падал на льдины, мутил воду в разводьях, стучал по брезентовым обвесам. Тучи висели совсем низко и неподвижно.

Рассвет занимался над Восточно-Сибирским морем.

Это было уже пятое море, которое оставалось у них по корме. Позади были Белое, Баренцево, Карское море и море Лаптевых

Впереди по курсу, у горизонта, льдины сливались в сплошной белый барьер. Суда каравана еще сохраняли строй двух кильватерных колонн. В голове каждой колонны дымили густым, перекрученным дымом ледоколы.

Вольнов поднялся по скоб-трапу на верхний мостик. Пахнуло дизельным выхлопом. Дождевые капли брызнули в лицо сырым холодом. На перевернутом пожарном ведре сидел Корпускул и спал, уперев голову в тумбу прожектора. Старший помощник сам стоял у штурвала.

– Когда вошли в перемычку? – спросил Вольнов, снимая с леерной стойки бинокль.

– Минут тридцать, товарищ капитан, – сипло сказал старпом.

– Почему не разбудили меня? Почему спит вахтенный? И возьмите больше вправо.

Впереди тяжело плюхалась сырая растрепанная льдина. Ее бок был измазан красным. Когда караван проходит ледовую перемычку, за ним всегда остаются красные следы – сурик с днищ.

– Разве это такой лед, чтобы будить вас? – спросил старпом. – И что делать вахтенному, если я сам стою на рулю? А люди устали как собаки.

– Сбрили бы вы усы, старпом, – сказал Вольнов и стал протирать стекла бинокля. Старпом выпятил вперед подбородок. Он был упрям и задирист. И молод. Ему хотелось самому воевать со льдами и туманами. Он был маленького роста, но страшно жилистый, верткий, с яркими коричневыми глазами. В правом среди коричневого застрял острый кусочек черного, и поэтому взгляд старпома был плутоватый.

Вольнов поднял бинокль. Сквозь линзы мир вокруг казался цветистей и веселее. Вольнов отрегулировал резкость по перекрестью рей на ледоколе. Ледокол шел на милю впереди. Его широкая корма желтела чистой палубой. Под урезом кормы кипела зелено-белая бурунная струя. Кто-то одетый в одну только красную майку прошел по корме, потянулся, зевнул. Был виден даже парок над голыми плечами.

– Брр! – сказал Вольнов и невольно поежился.

– Скоро опять туман будет, – сказал старпом и шмыгнул носом.

Вольнов перевел бинокль на небо у горизонта. По низким тучам расплывались темные и белесые полосы – отражения воды и ледяных полей.

– Тучки заболели ангиной, – сказал Вольнов. Рукава ватника уже плохо гнулись, набухли влагой.

Айонский ледяной массив… Всегда тут что-нибудь случается. Ветер с норда. Он и нагнал сюда льды. И теперь приходится идти на юг вместо востока. Противно, когда не приближаешься к цели. Но дизель стучит, и флаг не обвисает на гафеле – значит, все еще не так плохо. Уже больше половины пути осталось за кормой. Обнаглели люди. Они все идут и идут впереди на этих челноках с обшивкой толщиной в ноготь.

По правому борту открывался берег – мыс Шелагский, черный, морщинистый, черствый.

Караван растянулся. Уже несколько сейнеров вышли из строя, не успев проскочить в раздвинутую ледоколом лазейку.

Льдины лежали на густой, маслянистой воде бесшумно и невозмутимо. Трудно было заметить на глаз их движение. Но они двигались, черт бы их побрал. Они будто нюхом чуяли, где есть еще незанятые пространства, и сразу подтягивались туда и закрывали полыньи. От льдин тянуло сырым, мозглым холодом, как из земляного погреба. Они пахли не свежестью, а затхлой прелостью осенних листьев.

Вольнов засунул руки в тесные карманы ватника. Руки мерзли.

– Есть хотите? – спросил старпом.

– А что-нибудь осталось от ужина? Старпом усмехнулся и потер свои белобрысые усы черным от давней грязи пальцем.

– Для кого осталось, а для кого и нет.

– Жук ты, одесский жук, – сказал Вольнов. – Признайся наконец, сколько ведер картошки в Тикси продал?… И прибавь оборотов… Хотя я сам…

Он дунул в переговорную трубу, прикоснувшись губами к холодной, позеленевшей от сырости меди раструба. В машинном отделении слабо пискнул свисток. Вахтенный моторист внизу вынул заглушку, и переговорная труба сразу густо наполнилась лязгом и гулом двигателя.