Выбрать главу

Да, мой глупый уродливый Герман, ложись поскорее спать, во сне тебе будет намного приятнее.

Ему снился дед, погибший в Великую Отечественную войну; он был совершенно не похож на того летчика, которого отец показывал на фотографиях из семейного альбома. Скорее, он был больше похож на самого Германа, с таким же заостренным лицом, весь легкий и тонкий, как и его самолет, в плотно сидящей гимнастерке, и из уголка его улыбающегося рта нагло торчала папироса. Он стоял возле самолета и позировал фотографу — то издевательски поджав губы и прищурив глаза, то приглаживая рукой смолисто-черные волосы, то демонстративно прикладываясь к фляге с коньяком. А потом он небрежно набросил на голову летный шлем и взлетел так же легко и непринужденно, как и минуту до этого позировал перед камерой. Он и в воздухе продолжал позировать, выкручивая фантастические виражи, то снижаясь, то снова взмывая к самому небу; и немецкие самолеты, засмотревшись на его феерический танец, сталкивались лбами друг о друга, разлетались на осколки и падали в землю, где тут же взрывались разноцветными фейерверками. Дед смеялся, не выпуская изо рта папиросу, и продолжал выписывать в небе фигуры.

Он пришел в себя, когда увидел, что горючее уже на исходе; и только тогда он наконец вспомнил, что было дано задание долететь до блокадного Ленинграда и в течение часа разбрасывать над городом шоколадные конфеты: целая коробка стояла возле сиденья, и к ней был прикреплен листок бумаги с приказом, подписанным лично Сталиным.

Первой мыслью было приземлиться и заправить бак. Но когда он взглянул на землю, там уже не было аэродрома, а на его месте — лишь черное поле, покрытое догорающими обломками немецких самолетов. Тогда он полетел к Ленинграду, выжимая из самолета все силы, но горючее неумолимо кончалось, и вот самолет уже клонит к земле, теряет скорость, но самое страшное — самое страшное! — было в том, что он постепенно увеличивался в размерах, крылья становились толще, хвост неповоротливее, а движения неуклюжими. Сидеть в кресле стало тесно, потому что самолет разрастался, приобретал мешковитые складки и тяжелел с каждой минутой. Особенно быстро увеличивался его низ, он был похож на огромное толстое брюхо, свисающее к земле. И вот уже брюхо задевает верхушки деревьев, и Герман чувствует, как они царапают его, оставляя рваные раны и отдаваясь жгучей болью внутри.

Все тяжелеет и зарастает вязкой, тягучей массой, которую уже невозможно удержать никакими усилиями.

Герман распечатывает коробку шоколадных конфет и скармливает их самолету — одну за другой. Но от этого самолет становится еще тяжелее: в конце концов он мягко опускается на землю, где продолжает ползти вперед, замедляясь с каждой секундой, потому что за ним волочится набитое конфетами стальное брюхо.

Самолет останавливается посреди проселочной дороги.

Герман дремлет, уткнувшись лицом в штурвал. Ему снится, будто нет никакой войны, а есть только стол, компьютерный монитор, забитая пеплом клавиатура и коробка шоколадных конфет. И нет никакого штурвала, а есть занемевшая рука, придавленная его головой.

Просыпаясь, он нехотя поднимает голову и видит сквозь сонный туман, как на горизонте высятся древние башни Ленинграда. А когда туман рассеивается, башни оказываются окурками, торчащими из пепельницы.

Герман вновь ощупал свой подбородок. Он стал мягче, чем раньше. Кажется, его стало больше. Впрочем, черт с ним — это просто болезнь, а может быть, излечение, но это уже не имеет никакой разницы.

Окурки опять превращаются в башни Ленинграда. Они по-прежнему стоят на горизонте, но теперь почему-то приобрели несвойственную им доселе мягкость и рыхлость, стали дрожать и расползаться в горячем мареве — и от них идет дым, как и от тех окурков. Что-то случилось, пока ты не спал.

На дороге появляются четыре всадника на черных конях; сами они в плотных черных комбинезонах, и черны их короткие волосы. У каждого за спиной — винтовка и мешок с противогазом на поясе.

На перекрестке они останавливаются. Тот, кто шел впереди, спускается с коня; остальные следуют его примеру.