Прошло полвека со дня его смерти, а я помню, как он писал. Сейчас таких нет. И не будет.»
«Знаете, Юлиан Александрович был очень тщеславным человеком. Ему всегда нужно было внимание. Он считал, что не существует вне восприятия других людей и говорил, что только в этом и есть настоящее существование. Он очень болезненно реагировал на любую критику и бурно радовался, когда его хвалили. Он дня не мог прожить, чтобы не найти в какой-нибудь газете хотя бы одно упоминание о себе. Поэтому он так часто выступал со стихами.»
«Сталинист. Разве нужно говорить что-то еще? Извините, у меня дела.»
«Редкий случай, когда в стихах нет ничего лишнего. Уже через несколько лет после начала своего творческого пути он полностью преодолел в себе заразу декаданса и приобщился к здоровой классике. Его творческий путь уникален, таких людей больше не было. Боюсь, что и не будет.»
Смородин читал высказывания о Фейхе, приведенные в предисловии к сборнику его стихов, и с каждой строкой чувствовал в себе какую-то непонятную зависть к этому человеку. Он не мог понять, к чему именно — к таланту, к работоспособности или же просто к известности — но ему было безумно жаль, что сам он никогда не оставит в истории такой же след, как Фейх.
Наступил назначенный день встречи. Петр заступил на дежурство, выполнил свою работу по открытию витрин и сидел на кухне в ожидании звонка от Германа, перечитывая Фейха.
Герман пришел ровно в десять часов, как они и договаривались. Они сели на кухне и стали пить чай. Смородин заметил, что Герман побрился, а его рубашка снова была безупречно выглажена.
— Сегодня ты выглядишь лучше, — заметил он.
— Надо же когда-то приходить в себя. Провалялся недельку в апатии — и хватит, пожалуй. Надо что-то делать.
— Ничего, ты придумаешь.
— Придумаю.
Смородин немного помолчал, размешивая в кружке сахар, а затем спросил:
— Ты точно уверен, что хочешь остаться со мной на ночь?
— Точно.
— Возможно, будет очень страшно.
— Ничего.
— Как знаешь. Смотри, за окном уже темно. Чуть попозже я сварю нам кофе, чтобы не заснуть. Тебе ведь завтра никуда не надо идти?
— Никуда.
— Вот и славно.
Они еще немного помолчали, думая о своем. Допив чай, Каневский огляделся вокруг и спросил:
— А чего мы, собственно, ждем? Что должно произойти?
— Что-то необычное. В прошлый раз я увидел, что дверь открыта. Может быть, зазвонит телефон и со мной заговорят какие-то психи. Что угодно может произойти. Ты же понимаешь, что я пригласил тебя сюда, потому что боюсь за свою психику. Я боюсь, что свихнулся.
— Понимаю. Я, если честно, не верю в то, что ты рассказал.
— Разумеется.
— То есть, я отлично понимаю, что должен верить, что тебе незачем врать, но, черт возьми, ведь такого не бывает. Я всю жизнь хотел увидеть что-то такое, что изменило бы материалистическую картину мира. Да многие, наверное, хотели. Но я ничего не видел.
— Вот я увидел, — усмехнулся Смородин, — можешь завидовать, да.
— Не завидую.
Герман улыбнулся.
— Если честно, я надеюсь, что ничего не произойдет, — сказал он. — Мне уже немного страшно.
— Брось. Кто из нас страдает паническими атаками, в конце концов? Думаешь, что зря согласился?
— Это психосоматика, — по голосу Каневского было заметно, что ему действительно не по себе. — А тут другое.
Тут действительно было другое, подумал Смородин.
Они просидели так еще два часа, разговаривая о своих страхах, о кошмарных снах и о том, чего боялись в детстве. Такие разговоры они любили больше всего.