А Золя продолжал вносить новое. В романе «Человек-зверь» он углубил понятие «физиологического человека», которое родилось с появлением «Терезы Ракен». После смерти Золя этот герой буквально заполонит мировой роман. Золя полагал, что он следует научным путем, изучая проблему наследственности на примере родившегося преступником Жака Лантье, сына нежной и слабовольной Жервезы из «Западни», брата Клода Лантье из «Творчества» и Этьена из «Жерминаля». Он опережает науку, подвергая своего персонажа самому правильному психоанализу, разумеется психоанализу Фрейда, но также и Юнга. Он интуитивно уравновешивает агрессивность и сексуальность, эти две движущие силы, управляющие человеком-животным, отводя каждой из них место, которое не стали бы оспаривать в наше время самые лучшие психиатры. И на сей раз он руководствовался не только своим разумом, но и своим поразительнейшим инстинктом.
Этого не могли понять ни Гонкур, ни Ренан. Они были слишком умны для этого.
Весьма знаменательно, что автор вновь возвращается к теме «Терезы Ракен» в романе «Человек-зверь», этой хронике о людях и сумасшедших поездах, где рассказывается история бессознательной, нежной и почти невинной преступницы. Сцена, когда Рубо зверски избивает Северину под звуки фортепиано, доносящиеся из соседней квартиры, и гудки паровозов на вокзале Сен-Лазар, производит ошеломляющее впечатление. Золя в последний раз и во весь голос произносит обращение, которое затем будет сам же яростно опровергать:
«Люди стали быстрее ездить, стали более учеными… Но дикие животные остаются дикими животными, и напрасно будут изобретать все более совершенные машины, в сущности люди будут по-прежнему дикими животными».
Гонкур хохочет, читая вслух следующий отрывок из романа «Человек-зверь»:
«Паровоз „Лизон“ обладал редкими качествами хорошей жены. Он был кроток и послушен (нет, вы только вдумайтесь в это!), его легко было пустить в ход, а затем он шел чрезвычайно ровно и спокойно благодаря прекрасной своей способности к парообразованию»[140].
«Золя сходит с рельсов», — ехидно замечает Форэн.
Неуклюжая деталь, комично преувеличенная, мешает насмешникам почувствовать величие признаний Северины Жаку, той Северины, у которой драма в коже, подобно тому как у Жака Лантье — преступление в крови.
«Долгий рассказ оживил в Северине тяжелые воспоминания и привел ее в сильное возбуждение; она вложила в этот вопль любви всю владевшую ею жажду радости и наслаждения. Однако Жак, так взволнованный и пылавший (это слово имеет для Золя особое значение) страстью, все еще отстранял ее:
— Нет, нет, обожди… Стало быть, когда ты всей тяжестью обрушилась ему на ноги, ты ощутила, как он умирает?
Неведомый роковой инстинкт вновь пробудился в Жаке, волна ярости поднималась из глубины его существа, затопляла мозг, перед глазами пошли красные круги. Ему вновь остро захотелось проникнуть в тайну убийства.
— Ты, значит, говорила про нож… А что ты чувствовала, когда Рубо всадил в него нож?
— Какой-то глухой удар.
— А глухой удар…»[141].
Это великолепно. Не Золя, а Гонкур Форэн и другие насмешники «сходят с рельсов».
Но «Человек-зверь» означает также прощание романиста с мрачным миром его героев. Еще немало мерзостей будет изображено в «Деньгах», «Разгроме» и «Трех городах», но это ничего не добавит нового. Протянув руку идеализму юношеской поры, идеолог Золя будет укреплять свои позиции. Между обоими Золя — худым Ролла[142] из лачуги с улицы Суффло и шестидесятилетним человеком с Брюссельской улицы, морализирующим в духе Толстого, останется место для уравновешенного и сильного Золя, который создаст трилогию «Три города» и выступит в Деле Дрейфуса, причем его выступление будет не политическим актом, а актом человеколюбия.
История литературы XIX века, если оставить в стороне интеллектуальное течение в лице Стендаля, Лотреамона, Нерваля, Бодлера, Рембо, Малларме и т. д., — это история добросердечных гигантов, которые берут главнейшие истины и создают на их основе романы, отличающиеся поразительной простотой. Гюго, Санд, Бальзак (частично), Золя, Диккенс или Толстой, который похож на них, — это Титаны, гордость которых граничит с неистовством и произведения которых представляют собой грандиозные хроники, пронизанные вспышками молний. Вотрен, герои Жорж Санд, Жан Вальжан и Козетта, Клод Лантье и Нана — непомерно разросшиеся марионетки, в которых не раскрыт сложный внутренний мир человека. К 1890 году этой сферой завладели поэты или аналитики; Стендаля в ту пору еще мало читают, а Пруст тогда еще лишь наблюдает за окружающей жизнью, перед тем как обратиться к собственным воспоминаниям, чувствам и переживаниям. Истинные поэты прозябают, из них делают мучеников, тогда как сейчас из них делают подозрительных святых: святой Бодлер, святой Рембо… Но зато фальшивые поэты растут как грибы; они бесстыдно портят настоящие, неподдельные бусы парнасцев и самые затаенные, хотя и фальшивые бусы символистов. Этот век, которому не хватало чувства меры и была присуща инфантильная простота, поступает так же и со своими художниками: Гогеном, Сезанном, Ван-Гогом (двое из них — поклонники Золя). После Курбе и Мане их также возвели в высший ранг шутов для развлечения кретинов.