Выбрать главу

— Женя, милый, — повторила она.

Она так и уснула у меня под бушлатом. Когда я шевелился, она держала меня за плечо, не отпускала и что- то тихонько говорила со сна, что — я не мог разобрать. Долго я сидел так, чувствуя у себя на груди ее теплое дыхание.

Время шло. Погас костер. Несколько раз я осторожно снимал с плеча ее руку и подбрасывал валежнику на угли, потом опять клал ее руку на свое плечо, сидел не двигался, смотрел на ее чуть приоткрытые губы, слушал, как она дышит. Туман редел. Опять, как в ту ночь у палатки, вокруг меня загудели первые шмели и далеко в тундре с однообразным гоготом поднялись гуси. Начиналось утро.

Давно я не чувствовал себя таким спокойным. Уже не нужно было подбрасывать хворост в огонь, костер чуть дымился, теплое и ясное солнце вставало из тумана. Я знал: через несколько часов окончится наше путешествие. Лиза спала у меня на плече, накрытая моим бушлатом. Я был спокоен за все. Я больше ничем не мучился.

И еще я знал одно: проснувшись, она не станет избегать моего взгляда, не станет прятаться от меня, как два дня назад, после нашей ночевки в палатке. Как я не понял тогда, что с ней происходит, и злился на нее и на себя! «Не сердитесь, — просила она, — все у меня спуталось в голове». Понадобились эти невыносимые, страшные сутки, чтобы она сама пришла ко мне, потому что ближе меня нет у нее человека.

Заворочался Шкебин, сел и уставился на спящую Лизу. Медленно по заспанной его физиономии прошла усмешка.

— Тише, — сказал я шепотом. — Не буди никого. Если хочешь поесть или закурить, сейчас дам.

Он еще раз усмехнулся и зевнул.

— Развяжи меня. Руки затекли.

— Ладно, — сказал я. — Сейчас развяжу.

Неохотно я опустил Лизину голову на траву; девушка только подложила ладонь под щеку и не проснулась. Потом я подошел к Шкебину, распустил на веревках узлы и, пока он сам распутывал веревки, снова сел у костра, пододвинув к себе обе двустволки. Так мы сидели друг против друга, курили, и время от времени он усмехался, поглядывая то на меня, то на спящую девушку.

— Хорошая баба, Слюсарев, — сказал он, выбрасывая окурок. — Это я без трепотни говорю, ей-богу. Тебе везет.

— Никакого такого везения нет, — сказал я. — Все, что случается с человеком, от него же и зависит, хорошее и плохое.

— Не знаю. Может, и так.

Он помолчал. Молчал и я. Потому ли, что я говорил с ним вполголоса и он отвечал мне вполголоса, а может быть, в самом деле не хотел будить Лизу.

— Раз вы с ней спелись, надо думать, поженитесь теперь?

— Надо думать.

Он одобрительно причмокнул губами. Потом опять усмехнулся:

— Завидное дело. А нас, значит, с Жоркой тем временем налево?

— Есть за что, — сказал я. — Есть за что вас с Жоркой налево. Сколько матросских жизней числится за вами? Не считал?

— Тридцать одна, — сказал он. — Говорили, что тридцать три, но это ошибочка вышла. Нас с Жоркой самих списали в покойники. Жалею я, Слюсарев, что выпустил тебя тогда ночью, ах, как жалею! Вот это моя ошибочка. Не сидел бы ты теперь тут таким петушком.

— Мне-то что? Жалей!

Проснулась Лиза, как ни тихо мы разговаривали.

— Уж извини, дорогой, — сказал я и протянул двустволку Лизе. Ни на одну минуту мы не забывали держать под прицелом наших спутников. Потом встал и поднял с травы веревки. — Нам на работу пора.

Так вот о чем он жалел, проснувшись поутру в таком добродушном настроении! Он даже согласился не будить

Лизу и совсем, как товарищ, одобрил ее и меня заодно. В шлюпке не было никаких разговоров.

Мацейс сидел больной, брюзгливый и только спрашивал чуть ли не каждые полчаса, долго ли нам еще идти по реке. Очевидно, им тоже не терпелось кончить поскорей это невыносимое путешествие.

Мы пришли в становище во второй половине дня. Целая толпа сбежалась к нашей шлюпке. Тут были и Александр Андреевич Кононов, и мой приятель моторист Крептюков. Я отказался отвечать на расспросы и только успел шепнуть Александру Андреевичу, чтобы он немедленно отвел Лизу к себе домой. Милиционера или краснофлотцев с погранзаставы мы не стали ждать и всей гурьбой повели наших пассажиров в комендатуру. Там я передал коменданту их документы, передал акт, который мы составили в лагере при поимке, рассказал все, что знал, мне пожали руку какие-то командиры и отпустили домой. Последнее, что я слышал от Шкебина, — это короткое ругательство и такое же короткое напутствие:

— Живи, голубок. Каюсь, моя ошибочка.

Мацейс мне ничего не сказал. Он жаловался, что у него болит поясница, что его знобит, требовал, чтобы его отправили не в камеру, а в больницу. Не знаю, как с ним распорядились в комендатуре. Никого из них я в жизни больше не видел и думаю, что и не увижу.

Поздним вечером, когда мы уже хорошо выспались и отдохнули, когда все, что можно было рассказать старикам о наших мытарствах, было уже рассказано, мы вышли с Лизой на берег губы. Горький запах морской воды, возня глупышей на отмели, парусники, убегающие в море на ночной лов, — все было так знакомо нам обоим! Мы долго сидели на камне. Птицы перестали нас пугаться, они спокойно опускались на песок рядом с нами, — одни дремали, другие чистили перья своими желтыми клювами. Не буду пересказывать, о чем мы говорили с Лизой. Этот разговор, прерывавшийся долгим молчанием, когда я чувствовал ее щеку своей щекой или просто держал ее за руки, был совсем не похож на те бесчисленные разговоры с ней, которые я представлял столько раз со времени нашей встречи в поезде. И он был лучше, в тысячу раз лучше.

Потом она сказала:

— Завтра я должна собираться в обратный путь. А ты?

Я поначалу даже не понял ее вопроса. Какие же тут могут быть сомнения? Куда она, туда и я! Мы уйдем отсюда вместе. Не сразу я сообразил, что она хочет знать, отправлюсь ли я с ней или вернусь на судно, опять пойду в море. Я рассмеялся — так это было неожиданно для меня самого. Ни разу за все наше обратное путешествие по реке я не подумал об этом. Почему? Что меня теперь держит на берегу? Разве я и теперь боюсь моря, боюсь воды? В сильный ветер я гнался в шлюпке по озеру, нас заливало, нас валило на борт, через несколько часов я прошел вторично тем же путем и ни разу, да, ни разу не ощутил этого щемящего, отвратительного страха. Я просто забыл и думать о нем. Значит, с этим покончено.

— Пожалуй, — сказал я, — придется мне вернуться на судно.

Она улыбнулась.

— Значит, все, что тебя так беспокоило, прошло?

— А ты знала об этом?

Она, смеясь, прижалась ко мне. А я думал: так вот почему она предложила мне пойти с ней в тундру! А ведь она так и гаркнула на меня: «На что вы нам?», когда я в первую же нашу встречу в поезде попросил ее взять меня с собой: ради нее махнул рукой на море, на все мои замыслы.

— Ты очень боялся, — продолжала она, — когда мы еще в лодке вышли на озеро. Ветер был сильный, ты совсем побледнел.

— Ну, — сказал я, — это еще вопрос, кто из нас больше струсил.

Ответ ее меня совсем огорошил:

— Я сделала вид, что мне страшно. Ведь ты упрямый, милый мой. Ты ни за что не хотел идти к берегу.

Через два дня она нашла на рыболовецкой станции моториста, который на время своего отпуска соглашался пойти с ней в тундру. Я долго стоял на брюге, смотрел, как уходила вверх по реке знакомая мне шлюпка. Рейсовый пароход, который должен был отвезти меня в Мурманск, ожидался на следующий день.

ЭПИЛОГ

Мы пили чай на квартире у Студенцова — я, Лиза, Студенцов с женой, Овчаренко и Бабин, наш старший штурман. О чем мы говорили за чаепитием? О наших замыслах, о предстоящей зиме, о следующей нашей встрече и меньше всего о тех делах и событиях, которые описаны в этой книге. В долгие осенние вечера, когда над палубой висят электрические лампы с колпаками, бросающими такой уютный, совсем домашний свет на столы, заваленные рыбой, а мы, матросы, стоим вокруг и стучим по столу своими ножами («Рыбы! Рыбы!»), обо всех этих делах было переговорено десятки раз. После чая мы поднялись на плоскую крышу семиэтажного дома, в котором живет Студенцов. Ночь была облачная. Город и порт, полный корабельных огней, лежали внизу под нами. Перекликались гудки — короткие гудки автомобилей, длинные — заводские, чуть слышные и такие печальные на расстоянии гудки пароходов, уходящих в залив.