На это время, впрочем, Витя с Леночкой дали маленькое послабление, в котором Серый мог навещать ее по вторникам, четвергам и выходном.
– В дни, когда нет репетиторов. И когда все уроки сделаны, – присудила Леночка.
Этого было чуть меньше, чем достаточно. Совсем мало, когда он, чинный и серьезный, пересекал охраняемый Витей зал. Тот, усугубляя скрашенный болтовней и чаем дух тюремного свиданья, взял привычку бдить, чтобы дверь в комнату дочери держалась открытой. И время от времени то лишал звука свой безостановочный телевизор, то являлся, пузатый, перетаптывающийся, в проеме.
– Это переходит совсем уже в маразм! – вскипела Вика.
И наткнулась на емкое, всем знакомое: “Пока ты в моем доме…”
Даже под надзором часы чересчур спешили. Пока они – мучительные непересекаемые несколько сантиметров от домашнего топика до застиранной в пух и прах черной футболки – прямо на ковре хрустели чипсами под “Один дома”. Вместо света – ночник. Вместо слов – снег, с ее спутанные пальцы, клеенчато громко шуршащая джинса под ее теплой упругой икрой.
– А если он сейчас зайдет и прострелит мне голову…, – фантазировал Серый и всё равно задерживал игривую ножку.
Пружинистый вскрик гостиного дивана. “Борщ положить?” – на кухне. Притяжение набегало штормовой волной, страшное, необъятное. Прижать. Потрогать. Охватить. “Тише-тише”. Распадалось, такое же колкое, электрическое, о чьи-то шаги.
– А вы кушать будете? – спрашивала Леночка.
– Нет, мам, попозже.
Иногда нужный фильм не находился и Вика читала ему вслух. "Что он говорит?" подумал князь Андрей. "Да, об весне верно, подумал он, оглядываясь по сторонам. И то зелено все уже... как скоро! И береза, и черемуха, и ольха уж начинает... А дуб и не заметно. Да, вот он, дуб".
– Я тоже совершенный дуб, – встревал Серый, – в литературе. Может, закончим на сегодня?
– Не перебивай, – просила Вика. – “На краю дороги стоял дуб. Вероятно в десять раз старше берез, составлявших лес, он был в десять раз толще и в два раза выше каждой березы. Это был огромный в два обхвата дуб с обломанными, давно видно, суками и с обломанной корой, заросшей старыми болячками…”
Очень честно и очень терпеливо он силился вынести на тоненький пласт воображения весь толстовский гений, но они намудрили что-то: этот князь, дуб, невесть еще знает кто – и Серый, ведомый красивым, как будто пульсирующим у него внутри голосом, увязал в самом обыкновенном сне.
– Ну вот, – снисходительно заключала Вика и, до мурашек вдохнув черновласый висок, длила свидание с классиком одна.
Ничего не запомнила. Совершенно ничего. Всё отвлекалась беспокойными ладонями в густую и жесткую копну. Поэтому когда русичка, сущая рыбешка с выпученными глазками и округло обведенным красным ртом, тщетно трясла из нее аргументы будущего сочинения, Вика только тянула – бедный кот – “Образ дуба… Образ дуба, он соотносится с образом самого Болконского, с его одиночеством…” “Садись, – отмахивалась та, – садись уже, Полянская”. Постсоветская система сделала свой постыдный собачий круг. Чтобы зачем-то теперь требовать у детей, коих сполна накормила цифрами, тестами и заученными понятиями, какие-то там свои мысли. Сочинения, сочинения, сочинения. Их теперь писали все, тоннами заучивая интернетовские аргументы и перерывая краткие содержания – мысли от этого не множились. Зато проснувшись среди ночи, ещё год-два можно было выдать назубок никому не нужный эссешный шаблон. И даже 7 – 7 лет спустя! – в поту и слезах вдруг очутиться во всей той же аудитории с пустым КИМом.
Вика, как и все, трепетала от ужаса, если требовалось не скопировать – выдать хоть строчку самой. Читала классиков, искренне пыталась понять, маленькая, отчаянная, большие скучные книги. “Война и мир” сопротивлялась особенно яростно, сонная и громадная, от самого лета перед десятым классом: сочная лужайка летнего лагеря, затрепанный библиотечный том – до их Серым природительского заточения. Всё смешалось однажды: юная доверчивая измена Наташи, медлительные снежинки, недвижимая голова Серого – и она, сдавшись, прильнув к нему жарким лбом, недолго подсматривала его сбивчивые сны. Зашедшая позвать к столу Леночка милосердно прикрыла дверь.
Глава 31
“Па-па, па-па, па-па, па-па-па”, – твердила мама.
Па-па был мягкий, перетаптывающийся из одной пеленающей, ласкающей руки в другую и засыпал не как она, а с открытыми глазами. “Па-па” – признала Вика. И умиленная восторженная она как-то выдала Вику – праздничный подгузнично-комбинзонный, вкусно причмокивающей пальцем сверток – чему-то ужасному, шершавому под легкой кудрявящейся головкой. Проворковала: “Твой папа”. Вика, конечно, сразу же сиреноподобно взревела от возмущения. А па-па, настоящего ее па-па, в полосатой тельняшке замшевого кота, вскоре сослали на шкаф.