— Перебегай! — приказал Мята, и они кинулись по склону к середине ущелья, спустившись почти к самому его дну. Затаились в трех шагах у тропы.
И в этот миг впереди дважды грохнуло так, что с противоположного голого склона посыпались камни. Затем последовали хлопки пистолей и крики. И еще грохнуло дважды. Значит, промышленные открыли ответный огонь.
Через минуту прямо на Семейку с Мятой вынеслись двое промышленных. Семейка крепче сжал рукоятку пистоля, а Мята, держа в одной руке пистоль, другой вырвал саблю из ножен. Выскочив наперерез бегущим, они встретили их грудь в грудь и разрядили пистоли. Мята, поскользнувшись, промазал и размахнулся саблей.
— Помилосердствуйте! — нелепо закричал промышленный, падая перед Мятой на колени.
— Я те помилосердствую, вор! — заорал Мята и полоснул промышленного по голове.
В этот момент в тумане еще раз грохнула пищаль, и Семейка почувствовал тупой удар в левое плечо. Рука его сразу онемела, а в глазах поплыли красные круги. Почувствовав слабость в ногах, он опустился на кочку.
— Тебя что, зацепило? — тревожно спросил Мята. — Потерпи минутку. Я сейчас вернусь. — С этими словами он кинулся в туман с обнаженной саблей.
Семейка еще слышал какую-то возню в тумане, сдавленные крики, хотя выстрелов больше не было. Потом в глазах у него стало темнеть, склон сопки качнулся, поплыл вбок, и Семейка повалился с кочки на траву — лицом вниз. Сначала он чувствовал щекой холод росы, потом и это ощущение исчезло.
В себя Семейка пришел уже в палатке. Он лежал на сухой траве, под голову ему положили какой-то тюк. За стенами палатки было совсем уже светло. Над Семейкой склонился Мята.
— Ну, парень, счастлив твой бог, — сказал он, увидев, что Семейка открыл глаза. — Картечина прошла через мякоть, кость не зацепила. Через недельку-другую все заживет. Это ты больше с перепугу ум потерял да с непривычки к ранам.
— Как наши? — спросил Семейка.
— Да все обошлось хорошо. Больше никого не зацепило. Встать сможешь?
— Попробую.
Неожиданно для самого себя Семейка поднялся на ноги совсем легко. Забытье, в которое погрузило его ранение, явилось для него и хорошим отдыхом после ночных скитаний.
— Тогда вылазь из палатки. Кони уже заседланы и навьючены. Нам надо засветло добраться до стойбища.
Скоро палатку собрали и уложили в чехол. Семейку, чтоб не упал с лошади от слабости, привязали к седлу, несмотря на его протесты.
— Ну, с богом! — проговорил Соколов, и они тронулись в путь.
Через некоторое время добрались до поляны, где в прошлом году Семейка с Мятой завалили медведицу. Семейка узнал и кустарник, из которого выскочила медведица, и березу, за которой хоронилась Лия. Ствол березы был все так же бел и нежен. Он словно заново увидел белое от страха лицо девушки; потом, когда она поняла, что спасена, щеки ее порозовели и в темных глазах засветилось любопытство. Как ни болело у Семейки плечо, сейчас никакие силы не заставили бы его вернуться в крепость, не повидав Лию.
Стойбище Шолгуна открылось им перед закатом солнца. В стойбище было около пяти десятков чумов, раскинутых на высоком берегу реки Охоты. Над чумами курился дым. Стойбище встретило прибывших собачьим лаем. При их приближении женщины и ребятишки скрывались в жилищах, и не у кого было спросить, который чум Шолгуна. Пушистая белая собачонка, тявкая и отскакивая, все время держалась у копыт Семейкиного коня.
— Эй, где Лия? — спросил он собачонку тихо, чтобы товарищи не услышали.
Собачонка еще раз тявкнула и вдруг, отбежав в сторону, замолчала и уселась на траву, словно имя девушки ее успокоило и она приняла Семейку за своего.
Глава двадцатая.
Шолгун.
Конический чум Шолгуна ничем не выделялся в стойбище, кроме белой шкуры, закрывавшей вход, — в знак того, что здесь обитает свет и мудрость всего рода. Война заставила род стесниться вокруг старейшины. Однако его власть сейчас распространялась только на стариков, женщин и детей, оставшихся в стойбище. Мужчины, способные носить оружие, выбрали своим военачальником старшего сына Шолгуна и в числе полутора сотен отправились на Кухтуй, в стойбище военного вождя Узени. Там шли беспрерывные военные ученья.
Шолгун думает о нючах [7] как о врагах, и сердце его сжимает тревога. Нючей в крепости слишком много, и война с ними кажется Шолгуну делом почти безнадежным. Однако противиться войне теперь поздно. Ламуты крепко помнят обиды, нанесенные им зимой.