Это началось у них с того вечера, с того самого вечера, когда Леонид увидел их танцующими. Тот вечер был из запоминающихся, пожалуй что, на всю жизнь. В тот вечер и у Леонида многое поменялось в жизни. В тот вечер и в ту ночь. Как? Да возможно ли? Восклицайте, восклицайте, изумляйтесь сколько угодно. Да, возможно. С того вечера Леонид стал жить с Ирой, с буфетчицей Ирой, женщиной лет на десять старше его и не его, как принято говорить, круга, с женщиной, которой были чужды его дела, а ему её. И все же так получилось, та первая ночь стала для них не единственной. Они не появлялись нигде вдвоём — каждый по–своему стыдился этой связи, — но по ночам они частенько бывали вместе, не любя любя друг друга. Для обоих этот союз был полустанком, временным обиталищем. Каждый ждал чего‑то иного для себя, чего‑то своего, устойчивого. А пока что…
Да, ну а как же Птицин и Марьям и Денисов? Что-то непонятное свершилось в отношениях этой троицы. Непонятное для Галя. Что ни говори, а он был ещё слишком молод, он не умел ещё многому из жизненных явлений найти своё место. Но его страшно интересовало, что же у них там происходит. И больше всего интересовал его Птицин. Тот, казалось, примирился со своей участью. Казалось, он вовсе и не любил Марьям, и когда она ушла, ничего с ним особенного не стряслось. Он не запил, он не уехал, его даже не оставила обычная чуть ироничная весёлость. Загадка! И ещё большая загадка: Птицин не сторонился Денисова, Марьям. Их часто видели втроём. Похоже было, что Птицин подружился с Денисовым.
Леонид ничего не понимал. Ему что‑то объясняли, на что‑то намекали, но он всё равно ничего не понимал. А хотелось понять, важно было понять. Для себя! Мир ширился, мир затуманивался перед глазами. Много сложного, много скверного, много тёмного утаивалось в том жизненном тумане. Надо было понимать, понимать, понимать… И вот он идёт в дом к Денисову, идёт, приглашённый туда Марьям, ведомый самим Денисовым. Чудеса! И они проходят той самой улицей, на которой ещё недавно жил у Марьям Птицин, где Птицин и сейчас живёт, Марьям уступила ему эту комнату. Ну и ну! И они соседи почти, Марьям с Денисовым и Птицин. Вечерами они вместе — об этом говорит вся студия, это так. А потом Птицин уходит к себе. Он остаётся один в своей комнатёнке. И он не спивается там, не пытается повеситься. Проходит ночь, и он появляется в студии, весёлый, бодрый. Разве что никому в глаза не глядит. Только разве что это.
— Пришли, — сказал Денисов.
Он отпер калитку в ограде, которая, как и у большинства домов на этой улице, была продолжением стены дома, шла вровень с крышей. Поэтому и не понять было с улицы, велик ли сам дом. Он смотрел на улицу всего двумя зарешеченными окошками.
Вошли. Так оно и оказалось: со двора дом производил куда более внушительное впечатление. Он был как бы обращён лицом во двор, а сам двор, отгороженный от соседей высоченными стенами, был как бы продолжением дома. Леонид привык уже к подобной архитектуре, она здесь называлась персидской. По–видимому, такой дом понравился бы и англичанину, провозгласившему: «Мой дом — моя крепость». Да, это была крепость, маленькая крепость в тесном ряду подобных же крепостей. И она укрывала семью и прежде всего женщин от дерзких взглядов куда надёжнее, чем паранджа. Во дворе такого дома можно было ходить хоть голым, ни соседи, ни с улицы тебя не увидят. И двор такого дома не был в обычном смысле двором, конечно же он был продолжением дома, в нём разрослись деревья, дававшие тень, тенистой аркой переплетались виноградные лозы, журчал крохотный фонтанчик, роняя ломкую, скупую струю в крохотный, размерами с таз бассейн.
— Восток, восток, — сказал Леонид, останавливаясь и оглядываясь. Ему нравились эти Дома с потаённым своим миром, из «Тысячи и одной ночи» дома. Стоило только переступить порог такого дома, войти в его двор, как тотчас перед глазами возникали картины–тени, будто наяву начинал жить какой‑то из детства сон. Из сказки сон. И виделись в том сне закутанные с головой женские фигуры, наклонённые в стремительном лёгком шаге, пугливые, с вдруг мелькнувшими прекрасными глазами. А в шорохе фонтана слышалась музыка — незнакомая, диковатая, но словно и родная, некогда, давным–давно когда‑то слышанная. Восток, восток… Ведь и он был с востока, если отбросить в сторону, скажем, тысячу лет. Да и что они значат, эти десять столетий, если вспомнить о вон тех горах вдали, которые и тогда были все теми же самыми.