— Хорошо у вас тут, — сказал Леонид.
— Верно? — Денисову тоже у себя нравилось. Он ещё не привык к своему дому, и он тоже остановился, оглядываясь, находя, должно быть, все новые и новые милые глазу уголки.
Даже зимой двор–сад не обезлистел, все только выжелтилось, подсохло, утихло ненадолго. Здесь жила осень, а не зима, и даже виноградные гроздья кое–где сохранились на самом верху, куда не дотянуться рукой.
Из дома в накинутом на голову платке, который укрывал и всю фигуру, вышла женщина. Она не заспешила навстречу Денисову. Она остановилась за столбиком открытой широкой террасы, прячась за этим столбиком, ведь в дом пришёл посторонний. Сон стал явью, Леонид загляделся на эту женщину, кутавшуюся в платок, боявшуюся выставить вперёд и кончик туфли. Кто такая? Откуда она здесь?
А Денисов уже шёл к ней, забыв обо всём на свете, как слепец, тыкаясь о деревья. Бог ты мой, да это Марьям! Она подняла руку, нещедро приоткрыв навстречу Денисову своё громадноглазое лицо. Но у Марьям никогда не было таких громадных глаз. Выходит, что были. Это была Марьям, но только не нынешняя, а женщина из минувшего, из какого‑нибудь до нашей эры столетия. И глаза у неё под платком были или казались, а это одно и то же, громадными, как у женщины из восточной легенды.
Леонид несмело двинулся к террасе. Марьям не замечала его, не отозвалась на его поклон. Она была строга и с Денисовым. Она лишь подождала, когда он подойдёт, и тут же, гибко уклонившись от его рук, ускользнула в дом.
— Марьям! — каким‑то не своим голосом позвал её Денисов. Он обернулся к Леониду, огорчённый, пристыженный. — Ушла. Сердится.
— На что? — спросил Леонид, испытывая замешательство.
— Да вот, что не похвалил её игру. Беда мне с ней! — Денисов все не мог совладать с лицом и ладонью жёстко растирал его, как после бритья, стараясь скрыть от Галя своё смущение. — Вы уж, Лёня, подключитесь. Ну, соврите что‑нибудь. Вам проще.
Они двигались по террасе, тянувшейся от конца до конца вдоль стены дома, как широкая ступень в сад. Летом здесь спали и была здесь кухня. Вот и сейчас в углу жужжал примус, злясь на то, что ветер сдувает его пламя. И стояла на примусе большущая сковорода, булькающая чем‑то вкусным, горячим.
Женщина из легенды, оказывается, несколькими минутами раньше разожгла этот примус, поставила на него эту вполне современную сковороду. Но запах, запах жареной баранины был все тем же, что и тысячелетия назад.
— Ладно, совру что‑нибудь, — пообещал Леонид, сглатывая слюну.
В комнате, куда Денисов ввёл его, Марьям не было. Денисов заспешил в соседнюю комнату, рукой приглашая Леонида снять пальто и садиться на стоявшую в углу тахту.
Комната была почти пуста, недообставлена. Свежие стены источали запах масляной краски. И ещё один запах жил здесь — запах острых духов и молодого женского тела, загнанного в трудную работу балерины. Почему‑то подумалось, что такой же воздух жил и в гаремах. Вместе с запахами жирной баранины и дымком жаровен. Вместе с запахами каких‑то неведомых плодов. И почему‑то стало невыносимо дышать этим воздухом, как бывает трудно наблюдать чужое счастье.
— Жрать хочется! — вслух сказал Леонид, найдя самое простое объяснение вдруг сиротскому своему чувству.
Над тахтой висел портрет мальчика, мастерски выполненная большая фотография. Мальчику было лет семь, и это, конечно, был сын Денисова. Отцовские с прищуром глаза, отцовский нос уточкой. И ещё отцовское что‑то в губах, в очерке щёк, во всём складе лица, уже обретшего характер. Тут было и упорство, и упрямство, и хитреца, тут явственно проглянула доброта, этакая размашливая порода. Чудо — крохотный мальчуган, а сколько уже отдано ему, какая уже в нём видна изготовка к жизни. И как по этому щекастому личику легко читать всё то, что затаилось, стало затушёванным в лице отца. Эта затушёвка — это и есть опыт жизни, маска жизни, не так ли?
Вернулся Денисов.
— Сейчас Марьям выйдет, наряжается, — сказал он, хмурясь и морщась, досадуя на себя за что‑то. Впрочем, ясно за что. Он бранил себя сейчас, что так замельтешил перед Марьям, что таким его увидел Леонид. И он, должно быть, собирался исправить впечатление, и хмурился, и морщился, вспомнив, что сердит, что просто зол на Марьям. Да, мальчугану на фотографии громадную предстоит прожить жизнь, трудную при этом, пёструю, чтобы подравнять своё лицо с отцовским. А изначала, а в юности ведь и Денисов был так раскрыт, так улыбчив, доверчив.