Выбрать главу

— А что я говорила? — чуть шевельнула она губами. — Заговор! — Громко же и для всех она произнесла: — Говорят, в столице мини–юбки уже сходят? Верно это? Вместо мини стали макси носить, до пят. Верно?

— Верно, — кивнул Костя. — Стали встречаться девицы в юбках до пят.

— Внял господь нашим молитвам, — сказала Лиза и благочестиво возвела глазки. — И во всём так будет. Поворот во всём! — Она пророчески вскинула руку.

— Боярыня Морозова, — сказал Григорий. — Внимание, внимание!

— А ты, бородушка, помолчал бы. — Лиза не обиделась, что с боярыней опальной её сравнили, она была старушкой не обидчивой, но и спуска не давала: — Сам-то, сам‑то каким стал. Ни дать ни взять — опричник.

— Григорий Уразов! Стольничий царя Ивана! — сказала Ксана, пригашивая глаза ресницами. — А что, звучит. Жаль, опоздал ты, братец, родиться.

— А я так думаю, что в самый раз Гришуня мой на свет вылупился, — сказал Уразов–старший. Он посмеивался, но был и серьёзен, он был горд сыном. — Время наше затейливое, а Россия и всегда была не проста. Как там ни называй русского человека, в какие там наряды ни обряжай, бороду руби или отращивай, а русский человек из любого обличия проглянет. И, дивное дело, похож, похож один муж на другого, хоть и века между ними пролегли. На том стоим.

— В чём похож? — тихонько спросила Ксана, и вспыхнули её глаза сердитой синевой. Она была не согласна с отцом. Она спорила с ним, и это был не сиюминутный спор. Потемневшие глаза её, голос, который надо было сдерживать, — всё говорило, что спор этот был давний.

— Во всём! — сказал Уразов–старший и строго глянул на дочь. — Природа человеческая — самый упрямый материал на свете. Это я тебе как скульптор говорю. Гранит подчинится резцу и молотку, глина ляжет под пальцами, металл уступит огню. Природа человека, душа человека, даром что сие все неосязаемо, ни под какими кувалдами, ни в каких плавильнях не переменится. Ну, затаится — это так. Ну, на сто лет иной прикинется — тоже возможно. Но прикинется, а не станет. И, чуть что, чуть щёлочка какая‑нибудь, а уж весь объем былой восстановлен. Доченька, не спорь со мной, глупа ещё ты, хоть и умная. Поживи, пооглядись.

— Так я, выходит, стародавняя? Только тряпки на мне новые, только иные приметы жизни вокруг, а суть моя, душа прапрабабушкина? Уразовы — мы кем были при царе Иване?

— А может, и опричником был какой‑нибудь из Уразовых, — усмехнулся отец. — Так далеко я в своё прошлое не заглядывал. Надобности не было. Разве вот Григорий заглянет или ты. Нынче у многих молодых тяга выявилась генеалогией своей заняться. Или не так? То‑то и оно. Ну, кончили спор. Прямо беда это у нас, у русских: только за стол, а уж и заспорили, зафилософствовали. Костя, а ты со своим отцом тоже, чуть что, в спор пускаешься?

— Спорю, конечно, — сказал Костя. — Не чуть что, но спорю.

— О пустяках каких‑нибудь или о серьёзном, как вот мы с дочкой?

Костя задумался. Как ответить? Конечно, спорил и он с отцом, и нередко. Но иной, что ли, звук был в этих спорах, звук, который живёт помимо слов и в котором часто всё дело. Просто спорили, не ожесточаясь. Звук в негромком споре Ксаны с отцом был какой‑то ожесточённый. Это даже не спор был, это была ссора, и она возникла не только что.

— Ка'к ты, дружок, медленно думаешь, — миролюбиво обронила Анна Николаевна. — Ну, ответь же нам что‑нибудь.

— Да, я спорю с отцом, но не обязательно вслух, — сказал Костя. — И отец тоже со мной спорит. И тоже не всегда вслух. Вот так мы спорим, спорим, а потом, смотришь, сама жизнь наш спор и рассудила. «Это ты повзрослел», — говорит тогда отец. Или о себе: «А я‑то, оказывается, отставать стал».

— Какая идеальная семья, — усмехнулся Григорий. Алый рот под русой подковкой усов, глаза голубоватые и холодноватые, весь лик заносчив и насмешлив. И верно, опричник. — А вот мы и вслух спорим и помалкивая. И никак что‑то к согласию не придём. Прямо уразовщина какая‑то.

— Притязаешь сверх меры, — благодушно заметил Уразов–старший, — И то тебе дай, и то предоставь. Эх, уж я жалеть начинаю, что не голодранцами вас взрастил! Меньше имеешь, на меньшее и притязаешь, малости рад. Дурак я, хоть и умный.

И снова, даром что проговорил все это Уразов благодушно и даже посмеиваясь, звук сказанного был не благодушен, не миролюбив, а был ожесточён, как звук давней ссоры.

— Лукьян Александрович, а ведь коньячок на столе, —сказала Анна Николаевна и глазами скомандовала своей Лизе: мол, наливай, потчуй гостей‑то. — И самовар заждался. Пыхтит, свистит, а мы на него ноль внимания.