Выбрать главу

— А сколько ей лет?

— О, она не девчонка. Года двадцать два — двадцать три. Говорили, у нее был жених, но она от него отказалась…

— Боже, если ты есть! — совсем неожиданно сказал Старостин. — Спаси ее душу, если ты не разучился уберегать людей от гибели и делать добро.

Они беседовали так долго, что забрезживший рассвет уже обесцветил и превратил в желтые плошки все костры и костерки. Около них по–прежнему полусидели–полулежали люди, которые впервые ночевали на свободе.

— Дай бог, дай бог, чтобы она осталась жива, — твердил Чеккини, перед тем как понуро отошел от костра.

136

Костер погас, золу и угли покрыла чернота остывания. Предутренний холод заставил всех искать приюта в бараках, на своих нарах.

Но разве заснешь в первую свободную ночь? Старостин и Мамедов вышли из барака, и они не были единственными, кто бродил сейчас между бараками.

Сегодня их переведут в Штайнкоголь, в Спорт–отель, и Старостин решил напоследок пройтись по лагерю.

Страшное зрелище открылось в северо–западном углу лагеря. Рабочие крематория разбежались, печи погасли, и возле них — сотни и сотни несожженных трупов.

Старостин чувствовал себя так, будто попал в преисподнюю. Он сильно разволновался, на впалых щеках ходили желваки, искусал себе губы. Вспомнилась последняя речь лагерфюрера Антона Ганца, в которой он осквернил слово «гуманизм».

На стене крематория Старостин прочитал четверостишие. Краской по штукатурке было аккуратно выведено:

Прожорливым червям я не достанусь, нет!

Меня возьмет огонь в своей могучей силе.

В сей жизни я всегда любил тепло и свет,

Предайте же меня огню, а не могиле*

_______________

* Перевод с немецкого А. Смоляна.

Последнее, что мог прочесть на этом свете каждый, кого гнали в крематорий. Издевательством звучало и то, что это было написано от имени обреченного, будто он сам просил о сожжении, «любил тепло и свет». Да, да, так и было написано: «die Warme und das Licht».

Эсэсовцы пытались засадить за колючую проволоку и музу поэзии Евтерпу!

Старостин несколько раз подряд прочел четверостишие, как бы присыпанное человеческим пеплом… Потом торопливо сказал Мамедову, стоявшему рядом:

— Идем отсюда скорей. Нечем дышать. Не могу здесь больше…

Безветренной, тихой ночью не так слышен был трупный запах, а сейчас, когда подымалось майское солнце, долго стоять возле крематория было невмоготу.

Старостин вышел за лагерные ворота. Он с удовольствием шагал вдоль колючей изгороди, с внешней ее стороны. Такие же чувства владели им, когда он в компании с Лючетти и Марьяни обходил вокруг эргастоло на Санто–Стефано.

Слышно, как шумит водопад у озера, из леса доносятся птичьи голоса, и Старостин больше не завидует заключенному, который так ловко умел ставить капканы и силки.

Шел он медленно, пристально всматривался во все, что видел, вслушивался во все, что слышал. И прислушивался — не доносится ли канонада с востока?

Он наслаждался жизнью и жадно впитывал впечатления нового дня. Альпийские луга уже зацветали и расцвечивались. Все вызывало его восторженное внимание — и козы в долине, и альпийский колокольчик на ошейнике у коровы, и цветы в палисаднике опустевшего дома, откуда сбежали эсэсовцы. Несколько раз он предлагал Мамедову:

— Может, отдохнем? Торопиться–то нам некуда.

Даже медленная ходьба вызывала одышку, он останавливался, жадно лакомился свежим воздухом и часто закашливался; видимо, все–таки продрог ночью…

Утром каждому вручили на дорогу посылку Красного Креста: банка свиной тушенки, банка сгущенного молока, пачка галет, масло в тюбике, плитка шоколада, кусок мыла, носки и пакетик с бритвенными лезвиями.

Повсюду устраивались прощальные завтраки, и после второго или третьего завтрака к Этьену пришло, наконец, ощущение сытости. Ему показалось, что он будет сыт до конца своих дней.

Священники всех вероисповеданий сообща отслужили панихиду по погибшим. В лагере каким–то чудом выжили и раввин и служитель греческой церкви.

Утро прошло в прощаниях и проводах. Уехали испанцы, за испанцами оставили лагерь итальянцы. Несколько итальянцев нарочно уехали в отрепьях, смутно напоминавших военную форму.

Не думал Старостин, что так разволнуется, прощаясь с Чеккини. Старостин был рад за этого красивого молодого человека. На днях он увидит родных, близких и, может быть, найдет синьорину, которую мечтает назвать своей возлюбленной.

Чехи раздобыли повозку, запряженную лошадью, сложили свои пожитки, посылки Красного Креста и двинулись за повозкой, над которой водрузили самодельный национальный флаг. Часа в три дня Старостин распрощался с Драгомиром Бартой и снова был рад за хорошего парня, он вернется в Прагу, как с того света.

День теплый, однако Старостин чувствовал озноб и не снимал макинтоша, который ему подарили французы. Он застегнулся на все три пуговицы, поднял воротник, руки засунул в карманы. И все–таки зябко.

Перед вечером покинули лагерь русские. Старостин был в группе офицеров, которым предстояло перебраться в Штайнкоголь. Путешествие в несколько километров не должно его особенно утомить: дорога почти все время будет идти под гору.

Уходя, Старостин проверил — известно ли остающемуся дежурному по лагерю их будущее местонахождение. Он все ждал, что с часу на час приедет представитель Советского командования, и боялся, что их не сразу найдут. Кроме того, он с нетерпением ждал возвращения группы, которую снарядил в погоню за Лоренцом.

Он шагал с товарищами и думал о тех, кому так и не привелось ступить на порог свободы.

137

Вечером он принял горячую ванну, лег спать на кровать с пружинным матрацем, положил голову на мягкую подушку и укрылся одеялом; на нем чистое белье из посылки Красного Креста.

Большая комната в три окна, восемь кроватей. Соседи встали, а он неприлично заспался. Оделся, съел завтрак, который Мамедов оставил на тумбочке возле кровати, распахнул настежь окно и сел у подоконника. Из окна виднеются елки, левее три молоденькие березки.

Благодатное утро, а ему так трудно дышать.

Он решил немного прогуляться. Вчера Боярский по его просьбе вырезал суковатую палку. Никогда прежде Этьен с палкой не ходил: силе и молодости подпорки не нужны. Он вспомнил, что в Париже, в сквере Вивиани, стоит на подпорках престарелая акация; парижане говорят, что ей четыреста лет…

Из маленького поселка Штайнкоголь, где Спорт–отель — самое приметное здание, видны те самые горы, на которые он так часто смотрел из лагеря. Но теперь горы будто стали ближе и доступнее. Белым венком последнего снега они окаймляли долину. Этьен давно заучил названия окрестных гор: Хёлленгебирге, Эрнакоголь, Зоннштайн, Эйбенберг, Бромберг, Хохеншротт и гора затейливого профиля — Спящая Гречанка.

Солнце припекало по–летнему, оно высушило росу на альпийском лугу. Этьен вернулся в Спорт–отель, подошел к окну, благо их комната на первом этаже, и попросил кого–то из своих вынести матрац, одеяло и подушку. Ему безудержно захотелось полежать на молодой изумрудной траве, вдоволь надышаться запахами прогретой земли, трав, полевых цветов, новорожденной листвы. Так он скорее избавится от озноба, который никак не отставал от него в бессолнечной комнате.

Над головой — нетронутое, отныне безопасное майское небо. Одно–единственное облачко оттеняет его голубизну.

Недавно Драгомир Барта начал заниматься русским языком. Он завел тетрадку и вписывал в нее русские слова. Какое же слово Барта попросил Старостина назвать самым первым?

«Небо!»

А вслед за словом «Небо» он вписал в тетрадку: «Облака», «Воздух», «Земля», «Сердце», «Гора», «Вода», «Хлеб».

Этьен прилег, накрылся. Но как согреться? Это началось после того, как их гнали на станцию, на разгрузку картошки, недели две назад. Кажется, он продрог под тем холодным дождем навсегда. Или этот озноб к нему прижился?

Не найти в траве того, что потерял в студеных лужах, в стылых карцерах, на окровавленном снегу лагеря…