Выбрать главу

От длительного, вынужденного молчания, от одиночного заключения голос у Этьена совсем пропал. Поначалу он говорил так тихо, что карабинеры его переспрашивали. Но затем овладел собой, хотя настроение у него было по–прежнему подавленное: не так легко трястись долгие часы в поезде, когда тебя сковали наручниками. А тут еще неловко надели левый наручник: железо больно натирало косточку запястья.

Оглушила разноголосица улиц, по которым его провезли, а затем бесшабашный шум вокзала. Тишина накапливалась в Этьене длинные годы, ему казалось теперь, что все говорят слишком громко, все кричат.

И все–таки светозарное утро, а затем длинный весенний день принесли столько нежданной радости, столько скоротечных восторгов!

Он глядел в Болонье сквозь решетку арестантского автомобиля на привокзальные улицы и рад был каждому встречному, даже тому, кто провожал арестантский фургон безразличным или неприязненным взглядом.

Может, по этой вот улице расхаживал, превозмогая одышку и вытирая платком потное одутловатое лицо, Фаббрини? Здесь, в Болонье, он начал свою карьеру адвоката–провокатора, здесь по его нечистым следам и ходила кличка «Рот нараспашку»…

Одежда прохожих казалась крикливой. Он забыл, что не все человечество одето в серо–коричневую арестантскую робу, что люди носят цветные платья, косынки, рубашки, шляпы, платки, шарфы, чулки. Он словно заглянул на чужой праздник. Глаз его насыщался давно забытой палитрой улицы — пестрая толпа, яркие вывески, разноцветные дома, веселые колеры трамваев и автомобилей.

Да и лица людей, разгуливающих свободно, без конвоя, так своеобразны! Может быть, потому, что он давно не видел румянца на щеках, живого блеска глаз, не видел капризных чубов, локонов, челок, девичьих кос?

И как много женщин, оказывается, живет на земле!

Он счастлив снова увидеть живой мир, который предстал перед ним в возросшем богатстве красок, звуков и запахов.

Он чутко реагировал на забытые звуки. Автомобильный гудок. Веселые звонки велосипедов. Треньканье мандолины. Скрежет трамвая на крутом повороте. Гулкий топот лошади, запряженной в экипаж. Сквозь открытую дверь донесся звон посуды в траттории. В самое сердце его проник плач грудного младенца. Гоготанье гусей, их гнала через дорогу старуха. Зазывные крики продавцов жареных каштанов, газет, мороженого. Военный марш шепелявил в радиорупоре, укрепленном на уличном фонаре; марш сменился истерической речью оратора, такого же хриплого и шепелявого.

А позже по радио передавали арию из «Травиаты», певица тоже была с хрипотцой и шепелявила. Этьену вспомнился тайный радиопередатчик «Травиата». Подает ли он еще признаки жизни, выходит ли Ингрид в зашифрованный эфир, любезничает ли по радио со своим Фридрихом Великим?

Отзвуки покинутого им давным–давно, полузабытого мира.

И хотя в уличной симфонии нет ничего особенно мелодичного, она была полна для него в то утро божественной гармонии.

Необъятный мир существует, и внимать ему, созерцать его можно лишь с потрясенной душой. Солнце, небо, цветы, женщины, дети — вот приметы прекрасного мира, обступившего его!

Но стоило ли так долго сидеть в каменном мешке, чтобы увидеть и услышать все это полнозвучное, яркое богатство и снова быть замурованным в четырех стенах с нищенским клочком неба в «волчьей пасти»? Он не насладился свободой, только глянул на нее вполглаза. Неужели он видит мир для того, чтобы навсегда позабыть увиденное? Не увидеть, как молодые деревца научатся давать первую тень?

Но даже если ему никогда не суждено окунуться в живую жизнь, он был счастлив воскресить в своей памяти былое.

Чем ближе к Неаполю, тем попутчики, скованные с ним одной судьбой, чаще поговаривали о том, что их везут на какой–нибудь остров. Вероятнее всего, их ждет ссылка на остров Вентотене, туда ходит пароход из Неаполя.

Два дня их продержали в Неаполе, в тюрьме «Кармине». Седовласый попутчик, которого вся группа почтительно и негласно признала старостой, напомнил, что Антонио Грамши по дороге в Палермо тоже провел несколько дней в «Кармине».

Этьен сидел у окна в арестантском автомобиле, их везли, связанных цепью, сквозь предрассветный город. Нетрудно догадаться, что их везут к морю, потому что улицы шли под гору, и шофер притормаживал, убирая газ.

Их привезли на «сервицо рапидо» — пассажирскую пристань.

Отсюда отходят катера на близкие острова Прочида, Искья, отходят пароходы на Капри и на более отдаленные острова архипелага.

Не только город, но залив, восточные холмы, крыша королевского дворца, откуда Неаполь как на ладони, — все покоится в серой полутьме, все в предчувствии близкого рассвета.

Обычно арестантов привозили за несколько часов до отплытия, когда на пристани тихо и пустынно. Пассажирам вовсе не обязательно знать, что в трюме сидят и позвякивают наручниками заключенные.

Карабинеры позволили выйти из автофургона, и арестанты уселись в стороне от пристани на прибережных валунах.

Глядя на море, трудно вообразить, что вот этот самый Неаполитанский залив обычно бывает лазурным. Сейчас море серо–зеленое, бурое, а под низко висящими свинцовыми тучами — черное.

Узников то и дело обдает брызгами, пеной волн. Шторм разыгрался не на шутку, шторм отрезал берег от моря белой линией прибоя. Неумолчный гул оглушает, и переговариваться между собой нельзя — можно только кричать во весь голос.

Ни один камень, а тем более камешек, не остается сейчас на берегу в покое. Они шевелятся, ворочаются, елозят, трутся друг о друга, все в движении. Ветер срывает пену с гребней волн, когда волны обрушиваются, и в эти мгновения видно, откуда дует ветер. Наверное, отсюда и берет начало шторм — течение не соответствует направлению ветра.

Когда море спокойно, линия горизонта кажется более далекой, а при плохой видимости горизонт приближается.

Прошел час, наступило раннее утро, а шторм все набирал силу. Теперь, когда волна разбивалась о прибрежные валуны, ее пена отбрасывалась назад, на гребень волны, подоспевшей вслед, она играючи швыряла большие камни. Это не крупная галька, а булыжники величиной с арбуз. Казалось, даже массивные валуны подрагивают под ударами волн.

Глядя на штормовое море, Этьен вспомнил, что Надя плохо переносит качку, страдает от морской болезни, и забеспокоился. Будто ей, а не ему самому предстоит сегодня путешествие на плюгавом, слабосильном пароходике. Будто Надя собирается плыть вслед за ним по такому же неспокойному морю.

Когда он в последний раз сидел вот так близко к штормовой воде, оглушенный ее ревом и зачарованный? Это было в Симеизе, они жили тогда с Надей в военном санатории.

Сейчас его никто не услышит, он может орать все, что угодно. Внезапно им овладело страстное желание говорить, кричать, петь по–русски. Штормовое море и небо стали его собеседниками. Когда еще представится возможность выкрикивать во весь голос родные и запретные слова?

Я помню море пред грозою. Как я завидовал волнам… Он собрался продолжить, но запамятовал… Продекламировал две строчки из «Онегина» заново, надеясь, что с разгона придут на память последующие. Но сколько ни тщился — не мог вспомнить. Огорченный, он снова и снова громогласно твердил: — Я помню море пред грозою… — пока не зашелся от надсадного кашля.

В заливе моталась и дергалась на якорной цепи рыбачья шхуна. Смотреть на нее Этьену было физически больно — будто шхуна привязана не к якорной, а к той самой цепи, которая продета через их наручники. Шхуна пыталась и не могла оторваться от своей каторжной стоянки.

Все последние годы тюремные стены прятали Этьена от шторма, от грома, от молнии, от ливня, от наводнения, от бури. А сейчас его восхитила неуемная сила стихии, не подвластная ни капралу карабинеров, ни капо диретторе, ни председателю Особого трибунала по защите фашизма, ни самому дуче. Нет силы, которая может помешать его восхищению! Такая стихия уравнивает в правах любого диктатора и человека в наручниках. Вот так же стихия уравняла когда–то в правах всех жителей древней Помпеи, засыпав их вулканическим пеплом Везувия.