— Минуточку терпения, господа. Мне надо одеться.
Господа, конечно, терпение проявлять не захотели. Они навалились на дверь, цепь натянулась, но прежде, чем вывалились дверные шурупы и скобы, громко зазвенело стекло.
Разбитое окно выводило во двор — тесный, устланный булыжником, окруженный домами, похожий на каменный колодец. Высота — три этажа. Не спрыгнешь. Может быть, спустился по трубе в соседнюю квартиру?
Пока рыскали, пока бегали вверх и вниз, опрашивали соседей, шло время. Лаз на чердак обнаружили слишком поздно. Виноградов успел скрыться.
Им бы молиться богу, что обошлось именно так. Михаил Петрович не раз говорил:
— Зря за моей головой охотятся. Дорого она может обойтись.
Был у него в кармане маузер. И стрелял он в миусской дружине лучше всех.
Виноградов с детства был неуступчив, крут и горяч. Его необузданное поведение на уроках заставило отца — инспектора мужской гимназии — перевести Мишу в частную гимназию Креймана, подальше от глаз коллег, с которыми приходилось работать.
На уроки, дабы мальчик не сбежал, его отвозили в пролетке. Однажды, когда в гимназии Креймана Павел Карлович вел урок астрономии, перед окнами остановилась всем известная пролетка, и мальчишка в форменной куртке сделал стойку на руках. Несколько гимназистов прильнули к окнам. Подошел и преподаватель.
Опоздавшего ввели в класс. Павел Карлович не стал читать проповедей. Он спокойно, не сердясь оглядел сероглазого, коренастого крепыша, нахохлившегося по-петушиному.
— Стойка неплохая, — сказал астроном, — жаль, ноги согнуты, как колбасы в магазине Елисеева. Надо тренировать ноги. Тогда не придется тебя возить, сам дотопаешь на урок. Ступай на место!
Он легонько подтолкнул гимназиста. И в этом прикосновении большой руки, и в спокойном тоне, и в сочувственной иронии ощущалась сила. И Миша подчинился. И запомнил огромного, чернобородого астронома.
Спустя годы Михаил узнал своего гимназического преподавателя на публичной лекции в университете. Он мало изменился, кажется, еще больше раздался в плечах, говорил по-прежнему не очень громко, неторопливо, уверенно. Аудитория внимала ему…
Если бы знакомым Михаила Петровича до декабря 1905-го сказали, что он станет конспиратором — осторожным, изобретательным, предприимчивым, ни один из них не поверил бы. Потому что Виноградов не мог быть тихим и незаметным, воспламенялся мгновенно и бурно, как порох; его активная натура требовала выхода — он ввязывался в самые удивительные истории.
Однажды в Татьянин день, в день основания университета, когда зеркально-мраморный Эрмитаж отдавался на откуп студентам, Михаил Петрович трубным голосом потребовал:
— Ти-ше!
Сотни голов обернулись на голос: Виноградов стоял на столе. К высоким башмакам пристали витки стружек. Открывая двери Эрмитажа студентам, дальновидные хозяева ресторана обильно посыпали полы стружками.
Торжества только начинались. Только что смолкла традиционная «Caudeamus». Еще блюда с салатом оливье, затейливо украшенные искусными кулинарами, не утратили своей живописности. Еще ораторы с заготовленными речами, томимые ожиданием, поглядывали вокруг. Еще не подозревали они, что этот студент, взобравшийся на стол, разрушит тщательно продуманный церемониал праздника.
— Господа, — загремел голос Виноградова. — Первое слово — Лермонтову, исключенному в свое время из Московского императорского университета.
Михаил Петрович любил Лермонтова, его бунтарские стихи, его бунтарскую биографию, его внешность — лобастую голову, напряженно-тяжелый взгляд — и считал, что студентам нужны не академические речи, а будоражащие стихи. И, не дав никому опомниться, бросил в притихший зал:
Виноградов на секунду запнулся, обвел глазами зал, и вдруг в другом его конце тощий рыжеволосый студент тоже вскочил на стол, взмахнул руками, как дирижер, и хор голосов, наверное словесников, подхватил: