Выбрать главу

Климент Аркадьевич Тимирязев, встретив Штернберга на Тверской, несказанно обрадовался:

— О-о, вот и вы, вот и вы! На ловца и зверь бежит.

И увел Штернберга к себе.

Павел Карлович и прежде бывал в квартире Тимирязева и всякий раз удивлялся: есть ли на свете вторая такая квартира, где бы каждая вещь, каждая книга, каждая фотографическая карточка могли бы так много рассказать о своем хозяине.

В кабинете Климент Аркадьевич обычно усаживал гостя в большое мягкое кресло, а сам садился в жесткое, с деревянной полукруглой спинкой. Окна его кабинета выходили во двор, смотрели на красную кирпичную стену соседнего дома. Света не хватало, всегда было сумеречно, но неудержимо тянуло оглядеться — все вокруг привлекало необычностью: и огромный письменный стол с массивным чернильным прибором, подаренным отцом, и папки с листами заветного тимирязевского труда «Солнце, жизнь и хлорофилл» — труда, которому он отдал долгие десятилетия. Изогнутая металлическая змея, заменявшая пресс, лежала на листах, а рядом — две микрокниги: гетевский «Фауст» и «Книга песен» Гейне.

Стоило заговорить с Климентом Аркадьевичем об этих миниатюрных изданиях, и не было б конца рассказам — и о лейпцигских книгопечатниках, и о поэзии великих немцев, и, конечно, почитал бы он стихи, выученные давно, ставшие неотделимой частью его жизни.

В простенке между двумя окнами стояла знаменитая «дарвинская» этажерка: на ней теснились все издания Дарвина на английском и русском языках, а сам ученый поглядывал на гостя с портрета из-под торчащих щеткой бровей, величаво-спокойный и, как древний пророк, белобородый.

В тот раз, когда Тимирязев привел к себе Штернберга прямо с Тверской, Павел Карлович мгновенно подметил перемены, изменившие привычный порядок на рабочем столе Климента Аркадьевича. Папки с трудом «Солнце, жизнь и хлорофилл» утонули под листками незнакомой рукописи, под грудой большевистских газет, и только острый хвостик металлической змеи выглядывал из-под свежего номера «Социал-демократа».

Климент Аркадьевич был все тот же — высокий, изящный, с чуть волнистыми волосами, с едва видимым прямым пробором, с белой длинной бородкой, сливающейся с усами, с легким румянцем от мороза. И все же он был другой — необычайно возбужденный, почти восторженный, то заикающийся больше обычного, то говорящий взахлеб, без единой запинки.

Тимирязев ни разу не завел речь о Дарвине — это бывало с ним крайне редко, ни разу не вспомнил «Фауста», не показал репродукции своего любимого Тернера, не восторгался пейзажами Поленова и Левитана, не рассуждал о том, что ландшафтная живопись достигла своего развития именно в XIX веке — веке естествознания. Все его внимание было обращено на стопу газет — на столе накопилось их немало. Он восклицал:

— Читаю, понимаете, читаю, впитываю, как губка, дышу глубоко, как двадцатилетний. Все-таки дожили! Россия без царя, без синих мундиров! А потом…

Он широко развел руками, встал из своего кресла с жесткой полукруглой спинкой и заходил по кабинету, хотя ходить было трудно — то мешала этажерка с «Британской энциклопедией», то тумбочки, плотно набитые черновиками рукописей, то шкаф, сплошь состоящий из маленьких ящичков-ячеек.

— А вы, а вы, — Тимирязев остановился возле Штернберга, — ох и скрытен, ох и скрытен!

Климент Аркадьевич прочитал по-английски стивенсоновские строчки из «Верескового меда» о тайне, покачал головой и сказал:

— Я рад, что вы с большевиками. А за то, что скрытничали, придется сейчас расплачиваться: слушайте, что я написал.

Тимирязев взял со стола листки и прочитал:

— «Красное знамя. Притча».

И из-под пенсне глянул на Штернберга…

За окном голо, морось и слякоть; октябрь перевалил на вторую половину, а он, Штернберг, и не заметил, как пролетели, истаяли последние месяцы. Пожалуй, такое ощущение стремительности испытываешь в скором поезде: мелькают верстовые столбы, потом перестаешь их замечать, и мелкие станции проносятся мимо, как облачка в ветреную погоду, и ждешь только ее, настраиваешься на нее — на главную, конечную станцию, цель своего пути.

Так сложился нынешний год — оглядываться было некогда, очень уж быстро мчался поезд времени, а все-таки до чего примечательной оказалась весна! Примечательна на сей раз тем, что апрель выдался теплый и безоблачный, деревья до срока взбугрились почками, с Невы тянуло свежестью ранней весны, в самом воздухе словно растворилось предчувствие чего-то хорошего и значительного.

Штернберг приехал в Петербург на Первый Всероссийский съезд астрономов. Закоренелые отшельники, чьи одинокие телескопы следили за звездами во Владивостоке и Ташкенте, в Симеизе и Чарджуе, собрались вместе.