— Что? — спрашивает Седой. — Девушка твоей мечты?
— Нет, мечта моей девушки. Такой плащ.
— Вы с Котей живете не по средствам. Вечно что-то покупаете.
— А твои деньги куда уходят? Седой издает тяжелейший вздох:
— Куда уходят деньги? В какие портмоне? Найти какое средство, чтоб их вернуть мене.
— Ты написал?
— Нет, это народное творчество.
— Я всегда говорил, когда автор неизвестен, вину взваливают на весь народ.
— Опять это повышение цен! Ну как жить дальше? Я не для этого, блин, пять лет назад волчим хреном мерз на Майдане, весь в оранжевых ленточках, как клоун.
— Ты стоял тогда на Майдане? — я удивляюсь больше для него, потому что лично мне все равно.
— Я не стоял, но мог.
Жека уже заметно окосел. Тогда как я чувствую лишь предательское расслабление в теле. Внутреннее расслабление не снимается. А на душе пусто.
Я беру бутылку и делаю основательный глоток. Вместо закуски — закуриваю.
— Что там Амиран? — спрашиваю.
— Тоже ноет, — с презрением отвечает Седой. — И критикует всех подряд. Что за люди! Ёлы-палы. Все кругом… Ноют и ноют. Одному кто-то испортил настроение, другому кто-то испортил прическу, третьему — вечер… Вашу мать! Мне кто-то всю жизнь испортил, и то я не ною.
Забавно слышать из уст Танелюка о нытье.
— Кто тебе испортил жизнь? — уточняю я.
— Да какая разница — кто. Достаточно того, что — мне. Повисает тягостная пауза. Затем он говорит печально:
— Знаешь, что я понял? Творческий человек должен жить либо один, либо с человеком, не имеющим к творчеству никакого отношения.
— И что?
— И все. Он будет счастлив.
— Стремиться к счастью — глупо.
— Не врубился. Это еще почему?
— Счастливый человек уязвим. — Да?
— М-гу.
Шаркающей походкой к нам подходит бомж, в рваном спортивном костюме, с сильным устойчивым запахом свободного от условностей человека.
— Бутылочку не дадите? — сипит он.
— Обождите, — просит Седой, — мы не допили. На дне бутылки плещется грамм пятьдесят.
— Да отдай ему, — говорю. — Мы сейчас вторую возьмем. Седой протягивает бутылку бомжу. Тот, не отходя, осушает ее и, хмыкнув, шаркает от нас дальше.
— Ты уверен, что не сорвешься?
— Уверен, — успокаиваю я его, хотя на самом деле я уже сорвался.
Глава девятнадцатая На ковре
Не запоя моего боится Женя. Ему все равно, у него своих проблем хватает. Просто он отлично меня знает, изучил.
Мне нельзя пить больше двух рюмок. Потому что после третьей я не собираюсь останавливаться, а после седьмой-восьмой из меня начинает вылазить мое прошлое настоящее. Я начинаю язвить, задираться и тому подобное. Никаких сдерживающих факторов. Все рушится. Больше нет ничего — ни здравого смысла, ни идеалов, ни авторитетов, ничего…
На гастролях в Волгограде, например, я пристал к приехавшим на соревнование боксерам: «А хотите, ребятки, я — простой худенький паренек — сделаю вас всех по-одному. Каждого!» Тьфу, гадость. Слава Богу, эти ребята решили не связываться с явно неадекватным человеком. А то б наваляли так, что я потом всю жизнь бы без грима Квазимодо играл.
Так во всяком случае было раньше.
Самое интересное, что я не люблю пить. И как собака не переношу пьяных людей. Совершенно. Даже слабовыпивших. (Если, конечно, сам не под градусом). А пьяная женщина вообще сразу умирает для меня и как женщина, и как личность.
Минимум раз в год я ухожу в запой. Так получается. Запой у меня длится дней десять.
По злой иронии судьбы три последних раза выпадали на спектакль «Ревизор». Прямо рок какой-то. Чертовщина. Ухмылка Гоголя.
Когда мой Хлестаков опять вышел на сцену здорово «нахлеставшись», у Дуче лопнуло терпение, и, дождавшись моего выхода из штопора, он пригласил меня на ковер.
Я пришел угрюмый, тихий, с мятым лицом и потухшим взором.
На душе было скверно. В голове туман, во всем теле дрожь. Ко всему прочему одолевало раздражение. Я был зол. На себя, на весь мир…
Начал Дуче издалека.
— Леня, ты знаешь, я искренне считаю тебя очень талантливым. Даже больше, я думаю, ты гений.
— Гений, — согласился я, — среди г… и удобрений.
— У тебя не должно быть ко мне претензий. Я даю тебе полную свободу. Тебе позволено многое, на что не может рассчитывать в студии никто. Я десятки раз закрывал глаза на твои срывы, но есть предел и моему терпению.
— Само собой.
— Пойми, я должен принять меры. На меня давят. — Гм…Кто?
— Да в том-то и дело, что почти все… Ведь… — Дуче замялся, притворно смутился, — тебя не любят.