Выбрать главу

Человек сказал: — Робинсон, прошу! — и слегка наклонил голову, не сделав, однако, ни шагу навстречу. Роб сказал: — Спасибо! — и направился к указанному ему стулу. «Нет, все-таки я правда лежу на дне реки Джеймс». Ему показалось, что он пробивается наверх сквозь темную толщу быстро текущей воды. Немножко не достигнув поверхности, он остановился и сказал: — Прошу извинить меня за мой вид. Я ведь прямо с работы. — Он повернулся к Полли, чтоб поблагодарить ее за бритье, но она куда-то исчезла. В комнате был только отец.

Форрест сказал: — Воспринимаю это как комплимент.

— Каким образом? — спросил Роб.

Форрест улыбнулся: — Значит, спешил.

Казалось, сейчас непременно нужно говорить правду — новое место, новые возможности. Роб тоже улыбнулся, что далось ему нелегко. — Бежал, — сказал он, — только скорее от чего-то, чем к чему-то.

Форрест помолчал, будто тоже погрузился в пучину и ему приходилось обращать смутные отголоски звуков а понятные слова; затем он громко рассмеялся. — На то нам и ноги даны. — Он сделал шаг к столу и указал Робу на соседний стул. — Они принесли тебя сюда, — и, повернувшись к открытой двери справа от себя, громко сказал: — Полли, обедать! А то мы тут умрем с голода.

— Не умрете, — откликнулась она, появившись в дверях, в руках она несла дымящуюся миску.

Роб обнаружил, что в состоянии одолеть расстояние до стола.

5

Обод прошел спокойно, за не слишком оживленным, но вполне непринужденным разговором — о поездке Роба, его работе, о том, что дожди, кажется, слава богу, кончились и наступила хорошая погода. Если пауза затягивалась, ее немедленно заполняла Полли — не светской болтовней, а смешными историями из жизни, например, пересказывала письмо, недавно полученное от своего сильно состарившегося отца, где он подробно рассказывал, как в течение целого года пытался продать свой музей сначала Федеральному правительству, затем штату Виргиния, затем (после отказа первых двух) другим южным штатам в том порядке, в каком они в свое время вступали в Конфедерацию, и закончил тем, что подарил его баптистской мужской гимназии в северной Алабаме, заплатил за упаковку и фрахт, а ему даже не предложили должность смотрителя, ради чего он, собственно, все это и затеял. Подав на стол горячий рисовый пудинг, она, однако, сказала, что у нее есть еще дела наверху, и ушла; в наступившей тишине Форрест спросил Роба:

— Прежде всего я хочу знать — ты останешься ночевать?

На что Роб, не задумываясь и даже не без удовольствия, ответил:

— Да!

— Тогда ты, наверное, хотел бы еще немного поспать? Да? А когда выспишься, мы поговорим — у нас ведь впереди весь вечер.

Роб подумал: «Может, главная моя беда в том, что я устал». Вслух он сказал: — Так точно! В своем теперешнем состоянии я вряд ли на что-нибудь годен.

Форрест снова отвел его в кабинет и, указав на кровать, застланную пикейным покрывалом, сказал: — Мне нужно сходить ненадолго в училище. Если тебе что-нибудь понадобится, то Полли дома. А пока что забудь обо всем и спи.

Он вышел и притворил за собой дверь, и Роб тут же, вторично, уснул младенческим сном, не тревожимый ни воспоминаниями, ни образами, не казнимый ни прошедшим, ни настоящим, не ведающий будущего.

Он проснулся в сумерках, лежа на спине. И первое, что увидел, раскрыв глаза, был высокий потолок. Его ровная белизна представилась Робу олицетворением жизни непритязательной и честной, чистой страницей, на которой он — не боясь запрета или помех извне — может взять и набросать в общих чертах картину своей будущей жизни, по которой пойдет радостно, с открытой душой, не только имея, что давать, но и легко находя тех, кому хочется отдать свои дары, а отдав, видеть лица людей, которых он мог уважать, людей, которые были бы нужны ему. И он начал — как в детстве, когда летним утром дожидался в своей кроватке, чтобы проснулся дом, мысленно писать на покорной, гладкой штукатурке потолка своим обычным четким и прямым почерком воображаемые слова: «Роб Мейфилд, двадцати одного года от роду; домик одноэтажный под старыми дубами, пока что не тронутыми молнией, на кухне Сильви. Три мили до городка, стоящего на пересечении нескольких дорог, где живут в собственном большом доме его родители, к которым сам он и его старшие брат и сестра приезжают по воскресеньям и по праздникам обедать. Жена двумя годами моложе, темноволосая, ниже его на голову, если встать рядом, хотя глаза ее нежно смотрят прямо в его глаза, когда она поворачивается к нему каждое утро на заре и будит осторожно, потому что уже заждалась, потому что в их тихом доме этот заветный час принадлежит им». Все это Роб видел ясно и отчетливо, как заповеди Моисея; он долго вчитывался в слова — врачующие душу минуты. А почему, собственно, не воплотить их в жизнь, раз так хочется? Тут он услышал шелест бумаги и быстро перевел взгляд влево.

Его отец сидел за столом и тоже писал. (Форрест вернулся из училища в четыре часа, постоял в дверях, ожидая, не подаст ли признаков жизни Роб, затем вошел и сел работать неподалеку от него.) Он еще не обнаружил, что сын проснулся.

Роб исподтишка наблюдал его. Сперва просто как образ: незнакомый человек, имеющий к нему непосредственное отношение, лет пятидесяти, с лицом, не желающим подчиняться требованиям времени — ни дряблой кожи, ни морщин, даже на шее, даже вокруг рта; предательского жира, спутника старения, — ни грамма. Один, видный Робу, темный глаз ни секунды не находился в состоянии покоя — он все время что-то изучал и не туманился от увиденного, а лишь загорался, жаднел — жаднел и тут же насыщался. Ни тени отрешенности, которую неизменно встречаешь на лицах женщин, обиженных, покинутых, перенесших горе, ищущих сочувствия.

Затем Роб попробовал, нельзя ли переложить на этого человека вину за тупое отчаяние, в котором он находился, за безвыходность своего существования. По природе он не был ни обвинителем, ни судьей, но сейчас, оказавшись после стольких лет в этой комнате, вдруг понял, что жизнь его как-никак сотворили и что один из творцов находится сейчас перед ним, уличенный во всех своих преступлениях: бросил молоденькую жену, подкинул в гнездо, ставшее для того клеткой, малютку сына — магнит, притягивающий и жадно вбирающий все человеческие импульсы, прежде чем они устремятся к другим полюсам. Роб даже глаза сощурил, силясь вырвать у человека, сидящего в нескольких шагах от него, молчаливое признание своей вины, готовность за нее ответить, понести наказание (ведь сам же он первый заговорил об этом, сказал, что хотел бы искупить свою вину). Но ничего не передалось ни ему от Форреста, ни Форресту от него. Он не мог ни предъявить обвинения, ни вынести приговор.

Тогда он примерился к хорошим чувствам. Интересно, Каково было бы маленьким мальчиком пробудиться распаренным от послеобеденного сна на попахивающей прелой соломой кушетке в разгар лета и увидеть в своей комнате этого человека, так же занятого работой, с лицом, освещенным лампой (только помоложе, поласковее) — было бы это приятно? Роб перестал напрягать глаза, расслабил мускулы лица и довольно долго ждал. Опять ничего. Ему не был нужен этот человек прежде, не нужен и теперь и никогда не понадобится. Он заговорил просто для того, чтобы сказать что-нибудь, с единственной целью нарушить тишину.

— А у вас хороший дом. (Он забыл слова Форреста, что со временем этот дом будет принадлежать ему.)

Если Форрест и удивился, то вида не подал. Он ответил, дописывая фразу: — Для дома, простоявшего девяносто лет, он совсем недурен. Твой прадед — кстати, тоже Форрест — построил его собственноручно — сам и еще двое рабов — в тысяча восемьсот тридцать пятом году. В подарок своей невесте — какую бог пошлет. Понятно, с таким теплым и сухим домом долго искать не пришлось. Досталась ему некая Амелия Коллинз, девушка, несколько уступающая ему в происхождении. В тридцать шестом году они переехали сюда, и в марте тысяча восемьсот тридцать девятого года у них родился мой отец (твой дед, Роб). А затем старый Форрест — отличный, между прочим, кровельщик — взял да и умер скоропостижно, прямо за работой, а она осталась здесь. Чтоб заработать на жизнь, шила и варила леденцы и прожила еще лет шестьдесят, почти все время в одиночестве. Но не впустила в дом янки и сохранила крышу над головой, чего не скажешь про большинство жителей Ричмонда. Исключительно благодаря своей железной воле: просто не пожелала умирать.