— Подожди, — прервал его Форрест. — Тебе правится твоя работа?
Роб задумался было, но тут же расхохотался. — Кому не понравится взрывать скалы. Но, конечно, это быстро приедается. — Он помолчал. — Нет, не то чтобы она мне правилась. Я этим занимаюсь ради обуздания плоти, пока не подвернется что-нибудь потрудней; и, понимаете, я молод и довольно-таки силен, так что обычно почти и не устаю, — он снова рассмеялся: удалось обойти один трудный момент, он это увидел по выражению отцовского лица. — Возвращаясь в гостиницу, смываю грязь и иду вниз в столовую ужинать — к тому времени успевает стемнеть. Я и братья Робертс из моей же артели — вот и все постоянные жильцы, да еще приблизительно раз в неделю заезжает какой-нибудь настырный коммивояжер — так что нас ждут с ужином, даже если уже поздно, и садимся мы за стол все вместе: мистер и миссис Хатчинс, их дочка Рейчел, братья Робертсы и я, а Грейнджер подает нам вкусные блюда, которые готовит Делла (это та девица, о которой я вам говорил, — пока не появился Грейнджер, она была единственной черной на всю округу). Ужин обычно проходит приятно. Мистер Хатчинс возлагает огромные надежды на денежный поток, который, по его мнению, хлынет сюда, как только мы достроим нашу дорогу. Ему шестьдесят с хвостиком, и он еще помнит времена, когда его мать каждый вечер с мая по август включительно сажала за стол двадцать человек, поэтому он пристроил Грейнджера работать по части починок — где потолок побелить, где доску заменить, в общем, всякое такое. Главная его забота сейчас — это сохранить источник: переменить дранку на крыше старой беседки, решетки по бокам починить. Ко мне, на мой взгляд, относится не плохо. Не боится оставлять со мной Рейчел, которая только недавно вернулась из санатория. Впрочем, он может свободно мне доверять. После ужина я по большей части сижу с Рейчел на неосвещенной веранде. В темноте ей легче говорить — и она говорит, а я слушаю. Похоже, что всю свою жизнь — то есть двадцать лет — она страдала нервами, но после прошлого рождества отец решил, что у нее туберкулез или, во всяком случае, предрасположение к нему, и отправил ее в небольшой легочный санаторий в Линчбурге, а мать увязалась за ней. Теперь она окрепла и много говорит о своем будущем, которое — боюсь — в ее представлении должно у нас с ней быть общим. Мне кажется, она рассчитывает на меня. Я стараюсь быть на высоте, насколько возможно, что вовсе нелегко, если считать, что два или три раза в неделю, после того как Рейчел уйдет в свою комнату (ровно в десять часов — распоряжение отца), я иду пройтись и навестить цветных: Грейнджера, если он еще не спит, — только обычно он ложится, как только вымоет посуду, — но чаще Деллу. Она моложе Грейнджера и моложе меня и спит плохо, так что я заглядываю к ней ненадолго, и она меня впускает.
— И ты считаешь, что дружески относишься к Грейнджеру? — сказал Форрест. Он чуть улыбнулся деланной улыбкой — ему не хотелось прерывать Роба.
Роб, не задумываясь, кивнул: — Вне всякого сомнения. Я подождал, пока не убедился, что он не собирается воспользоваться шансом, даже спросил его, прежде чем самому предпринять шаги. Я, видите ли, стараюсь уберечь его от соблазна, чтобы он мог мирно ждать свою Грейси.
— Я ведь сказал тебе, кого он ждет, — вставил Форрест и сделал знак Робу продолжать.
— Если вы полагаете, будто Грейнджер носится со мной, потому что ждет, что я принесу ему счастье на блюде, то он наивнее, чем я думал. Я не протестую против того, что он таскается всюду за мной, я выслушиваю его тирады (а он может кого угодно заговорить до смерти, дай только ему волю). Итак, я подождал, пока не убедился, что у него нет намерения заглядывать к Делле, которая живет в соседней комнатушке, и решил, что теперь можно и о себе подумать. Я люблю дамское общество и при случае не отказываюсь от него, если, конечно, объект без притязаний, не корыстен и ласкает глаз. — На этом Роб споткнулся, словно наткнулся на дверь, о существовании которой прежде не подозревал, спрятанную где-то внизу горла — сейчас он ощутил ее совершенно реально, словно она имела все материальные свойства двери. Она открывалась внутрь и вела в каморку — чисто выбеленную и совершенно пустую. Заглянув туда, он сказал: — Отец, прошу тебя, выслушай меня. Пять месяцев назад мне исполнился двадцать один год. Для тебя это, наверное, миг, для меня — вся жизнь. И если все это время ты тут вкусно ел и сладко спал, опекаемый своей белой домоправительницей, думая, что твой сын тем временем живет припеваючи в Фонтейне, штат Северная Каролина, и на свою счастливую жизнь не нарадуется, то смею тебя заверить, что это было не так. Вот сейчас, сегодня, я тебе это докажу. Господи, да посмотри ты на меня. Меня воспитывали в свободное от домашних дел время тетя Рина и неприкаянная черная Сильви, тогда как родная мать, которую я любил больше всех на свете, нянчилась со своим отцом, считавшимся при смерти, но который и сейчас, насколько я понимаю, здоров как бык, если не считать, что у него было несколько ударов, ну и там-сям болит (я хочу сказать, что он вовсе не собирается умирать).
Форрест сказал: — Почти всем матерям приходится с кем-то еще нянчиться, так уж устроено, — тебе хоть не надо было соперничать с братом или сестрой, — но день долог, за день много можно успеть. Я уверен, что Ева уделяла тебе больше внимания, чем тебе кажется.
— Нет, — сказал Роб.
— А чего ты хотел от нее?
— Того же, вероятно, что и ты.
— Но за меня она вышла замуж.
— И родила меня, будь я проклят. — Роб сказал это тихо, без тени самолюбования или жалости к себе. Затем он опустил глаза и уставился на зеленый коврик у себя под ногами, медленно потер по нему подошвами. Когда он поднял глаза, его лицо (да и все его тело) светилось тихим спокойным светом, который видели до того лишь трое: Рана, Мин Таррингтон и Рейчел Хатчинс. Он беспомощно повернулся к отцу, не подозревая, что это свойство досталось ему через отца, от поколений исчезнувших с лица земли Мейфилдов.
Форрест сперва ничего не заметил. Он сказал: — Ей никогда не был нужен ни ты, ни я: я, потому что это был я, ты — потому что ты мой сын. Ты до ужаса похож на меня — на моего отца и на меня, во всяком случае, на нас таких, какими мы были. Теперь ты проделал весь этот путь, чтобы я смог убедиться в этом. Спасибо тебе! — Форрест остановился, не зная, что сказать дальше. Он подумал было, что уже все увидел и что говорить больше не о чем. Но сын не шелохнулся, и тогда он посмотрел снова и наконец-то по-настоящему увидел его: прекрасное лицо и гордая голова юного Александра, всем своим обликом Эней (ante alios pulcherrimus omnis — из всех прекраснейший) и к тому же творение Форреста, все, что осталось от былых невзгод, от сновидений неудовлетворенного взрослеющего мальчика, от тех разъедающих душу желаний, по-прежнему могущественных, до сих пор не потерявших своей силы и грызущих теперь юношу, сидящего перед ним. Форрест наклонился вперед и умоляющим приглушенным шепотом сказал: — Сын, ради всякого святого, изменись! Изменись, пока не поздно. Найди кого-нибудь, кто поможет тебе, и начни собственную жизнь.