— Я кажусь вам дурой?
— В каком отношении? — спросила Ева.
— Ну, я уезжаю из дому. Берусь за эту работу.
— Отнюдь нет, — сказала Ева. — Надо же куда-то девать время. Вы, Таррингтоны, все долгожители. Ты, можно считать, еще и не родилась.
Мин сказала: — Забыть Роба.
Ева рассмеялось: — Не понимаю.
— Своим рассказом вы хотели сказать мне — забудь Роба, иди своей дорогой.
Зная то, чего не знала Мин, но вовсе не собираясь причинить кому-то зло, Ева сказала: — Вовсе нет. Постарайся удержать его, если можешь. — Ее левая рука потянулась сквозь раскаленный воздух к Мин; Мин не протянула ей руку навстречу.
Сильви спросила с другого конца веранды: — Что Роб пишет? Я же письмо сегодня принесла.
— Пишет, что жизнью доволен, — ответила Ева. — Тебе привет шлет.
18
13 сентября 1925 г.
Милая Элис!
Не написала сразу, так как сперва хотела разобраться, какие чувства вызвало во мне твое письмо, что именно я хочу сказать в ответ и окажусь ли способна сказать это.
Прежде всего я испытываю недоумение, почему ты сочла нужным теперь высказать свои возражения против Роба — ты называешь их оговорками, но правильнее будет сказать «возражения», — тогда как прежде он нравился тебе и ты сама писала мне об этом. Я не сомневаюсь, что ты была искренна, и продолжаю так думать. Перемену в тебе я могу объяснить лишь следующим образом — в своем первом письме, написанном сразу после того, как ты уехала от нас, ты хвалила внешнюю сторону. А у он: тут он постарался, желая понравиться тебе. В общем, тебе было что хвалить. Я никогда не стану отрицать, что он обладает большим обаянием. Помню, когда я первый раз писала тебе о нем, я долго распространялась насчет его лица. Лицо ничуть не изменилось, и вот теперь ты предостерегаешь меня именно против него. «Эти глаза созданы, чтобы завлекать, и объекты всегда найдутся… Он не видит ничего дальше своих ресниц… Он создан для того, чтобы приносить горе…»
Очень может быть. (Про меня-то уж точно можно это сказать. Двоих человек я терзала годами; и, может, на этом не остановлюсь, может, мне это покажется мало.) Но я искренне думаю, что хорошо поняла, почему люди решают соединить свои жизни, и если я не заблуждаюсь, то будь Роб страшен, как татарский конник, или благостен, как кондитер, это не должно тревожить ни тебя, ни даже нас с ним.
Но в одном я уверена — по-моему, последнее время я только в этом и уверена — и считаю необходимым поделиться с тобой. Двое людей, здоровых и в здравом уме, не принуждаемых к тому ни родителями, ни общим ребенком, ни деньгами, которыми располагает одна из сторон, и слушающихся только голоса своего сердца, могут вознамериться провести остаток жизни под одной крышей (вне зависимости от того, сколько лет отпущено и им и крыше) исключительно по одной причине — а именно: им хочется быть вместе. Они могут подозревать, даже верить, что желание, — это уже необходимость и таковой останется всегда, но тут, как и во многом другом, полагаться можно только на милосердие времени.
Роб считает, что я нужна ему. Он говорил это неоднократно и мне и другим — моему отцу, например (мой отец полностью доверяет ему). У меня нет никаких оснований сомневаться в его здравом уме и твердой памяти (и Христос иногда попивал).
Я безоговорочно верю, что и сама пребываю в здравом уме — спасибо тебе, твоему отцу и, конечно, Робу. Кроме того, я верю — причем обдумывала я это с дотошностью судьи, выносящего приговор, — что беды, которые я перенесла и причинила другим, не были настоящей болезнью, а лишь симптомами недуга, ни в одной книге не описанного, не известного ни мне, ни твоему отцу — какая-то непонятная неутоленность в глубине сердца, от которой может излечить одно лишь время — если только оно вообще от чего-нибудь излечивает. Меня, по-моему, оно излечило. Кому знать, как не мне, ведь сердце-то мое.
Конечно, у него есть недостатки. Я знаю их лучше, чем ты, знаю, как ни одна другая женщина в Виргинии. Я знаю, что ему нужно рвать куски от других себе подобных (а он считает — раз нужно, так бери!), тут мне известно больше, чем он думает, поскольку я хорошо вижу в темноте, но я единственная, кого он захотел не кусками, а целиком, и он получит меня всю через два месяца. Мои недостатки известны ему до малейших подробностей. Папа все заранее ему рассказал. Отдаю я себя ему по трем, весьма простым причинам — все они немного пугают, но в них есть и утешение — единственное пока что: он попросил, мне хотелось, чтобы он попросил, и я ответила согласием. Может, наш союз принесет гибель нам обоим или одному из нас или еще не появившемуся на свет и не принятому во внимание следствию его, но с тем же успехом может погубить нас и бифштекс, съеденный на ужин, и воздух, который я вдыхаю, дописывая эту строчку.
Я просила тебя быть моей старшей шаферицей и повторяю свою просьбу. Если ты желаешь нам добра, если сможешь выстоять рядом с нами всю церемонию, ожидая от нее добра, — приезжай! В моем понимании слово добро имеет широкий смысл: удача, здоровье, беззаветная любовь. Если же нет, если внутренний голос говорит тебе не езди! — ради всего святого, не приезжай. Но каким бы ни было твое решение, знай, что обида, которую я испытываю сейчас, не может ни в коей мере отразиться на моем отношении к тебе; я всегда буду с благодарностью вспоминать, как ты окружила меня терпеливой заботой в те дни, когда я была близка к смерти. А хорошая память всегда была предметом моей гордости.
Итак, жду письма и крепко тебя целую,
Рейчел.
Ноябрь 1925 года
1
Мистер Хатчинс, сидевший во главе стола, поднялся и, нагнувшись, прибавил фитиля в висячей бронзовой лампе. Зажженные лампы стояли на буфете и на камине за спиной, и света в комнате хватало, чего не скажешь о тепле (железная ночка была набита углом, но огонь только начинал разгораться, а вечер был холодный). Затем он выпрямился и постучал по стоявшему перед ним стакану с водой, призывая к вниманию. Стекло отозвалось высоким чистым звоном, и все обернулись. Он сказал:
— Поскольку мне выпала честь быть хозяином этого торжества, то первое слово принадлежит мне. Но поскольку мы живем в горах, а за керосин плачу я, — он обвел рукой все пять ламп, — то ограничусь всего лишь одним словом, и остальных прошу следовать моему примеру. Слово это — радость! Я отдаю дочь, которую люблю, как самого себя, юноше, который, я уверен, поймет, что ей нужно, и постарается ей это дать. Он хороший работник; братья Робертс могут это подтвердить — их заданье выполнено на неделю раньше срока…
Оба Робертса, сидевшие на дальнем конце стола, заулыбались и закивали. Только в полутьме никто их не видел. — …Да и Рейчел, пусть она мое дитя (мое и ее матери, и всех своих могучих предков), придет к нему не с пустыми руками. Она принесет ему нежную душу. Мисс Кендал, мистер Мейфилд, думаю, я не ошибусь, если скажу, что наши семьи заключили удачную сделку и теперь можно ждать барышей. — Мистер Хатчинс замолчал, задумался на секунду и решил, что сказать ему больше нечего. — Мистер Мейфилд, — закончил он, — гордый отец жениха! (Что гордый, — это само собой разумеется.) Ваше слово! Прошу!
Сидящий по правую руку от матери невесты Форрест, до которого тоже плохо доставал свет лампы, привстал только за тем, чтобы сказать:
— Совершенно верно, господин председатель, гордый. Однако я передаю слово мисс Рине, поскольку речь идет о плоде ее трудов, — он посмотрел на Рину и встретил ее твердый, ясный взгляд. Ни тот, ни другой не улыбнулся, но оба торжественно кивнули — каждый знал роль, сыгранную другим, и заслуженную им награду. Рина осталась сидеть, только сделала большой глоток воды, и речь ее, когда она заговорила, была, конечно, обращена к Робу.
— Спасибо тебе, — сказала она.
Роб сидел напротив нее. Неторопливым движением руки он послал ей воздушный поцелуй. Вот и еще одна награда. Никто не проронил ни звука, пока она — не рука, а награда — была принята. Рина откинула голову и рассмеялась коротким, резким смешком; а потом опустила голову, просияв улыбкой. Все захлопали. Мистер Хатчинс спросил: