Анна Дмитриевна пила довольно много. Фанни подливала. Ее собственные, большие подкрашенные глаза блестели.
— Пей, — говорила она, — вино мне подарили, не жаль. А тебе надо встряхнуться. Ты мне не н’дравишься последнее время, не н’дравишься — язык ее склонен был заплетаться. — Плюнь, выпьем.
После ужина перешли в будуар. Затопили камин. Фанни принялась полировать себе ногти.
— Алексей Петрович, милый вы человек, — вдруг сказала Анна Дмитриевна, взяла его за руки и припала на плечо горячим лбом, — что же делать? как существовать? Ангел, мне вся я не н’дравлюсь, с головы до пят, все мы развращенные, тяжелые, измученные… На вас взгляну, кажется: он знает! Он один чистый и настоящий…
Христофоров смутился.
— Почему же я…
— Если вы такой, — продолжала Анна Дмитриевна, — то должны знать, как и что… где истина.
— Об истине, — ответил он не сразу, — я много думал. И о том, как жить. Но ведь это очень длинный разговор… и притом, мои мысли никак нельзя назвать… объективными, что ли. Может быть, только для меня они и хороши.
Анна Дмитриевна глядела на танцующее, золотое пламя в камине.
— Все‑таки скажите ваш устой, ваше главное… понимаете, — я же не умею выражаться.
Христофоров улыбнулся.
— Вот и история… Мы были в балете, пили шампанское, смеялись, и вдруг дело дошло до устоев.
Анна Дмитриевна вспыхнула.
— Смешно? Считаете меня за вздорную бабу?
— Нисколько, — тихо и серьезно ответил Христофоров. — Я хочу только сказать, что многое сплетается в жизни причудливо. К вам, Анна Дмитриевна, я отношусь с симпатией. Многое родственно мне, думаю, в вашей душе. Поэтому, именно лишь поэтому, я скажу вам один свой устой, как вы выражаетесь.
Христофоров помолчал.
— Мне почему‑то приходит сейчас в голову одно… О бедности и богатстве. Об этом учил Христос. Его великий ученик, святой Франциск Ассизский[230], прямо говорил о добродетели, мимо которой не должен проходить человек: sancta povertade[231], святая бедность. Все, что я видел в жизни, все подтверждает это. Воля к богатству есть воля к тяжести. Истинно свободен лишь беззаботный, вы понимаете, лишенный связей дух. Вот почему я не из демократов. Да и богачи мне чужды.
Он улыбнулся.
— Я не люблю множества, середины, посредственности. Нет ничего в мире выше христианства. Может быть, я не совсем так его понимаю. Но для меня — это аристократическая религия, хотя Христос и обращался к массе. Моя партия — аристократических нищих.
— Фанни, — сказала Анна Дмитриевна, — слышишь? «Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, нежели богатому внити в Царствие Небесное!»[232] Это про нас с тобой.
— Давно известно, — ответила Фанни, зевнув, — и не в моем духе. Богатство есть изящная оправа жизни. Ведь и вы не отказываетесь от моего шампанского.
— Шампанского! Нет, это в высшем смысле, ты не понимаешь. Меня твое шампанское не зальет, если тут у меня болит, здесь, в сердце!
— Оставь, пожалуйста. Эти сердечные томления надо бросить для неврастеников, а самим жить, пока молоды. Ведь и Алексей Петрович же жизнь ценит.
Христофоров подтвердил. Только добавил, что бедность вовсе не мешает любить жизнь, а, быть может, делает эту любовь чище и бескорыстнее. Анна Дмитриевна резко стала на сторону Христофорова. Точно ее это облегчало.
— Ну и отлично, — сказала в третьем часу Фанни, — продавай свой особняк, раздай деньги бедным и поступай на службу в городскую управу.
Все засмеялись. Так как было поздно, Фанни предложила ночевать у себя. Христофоров сперва стеснялся. Но простой и искренний тон Фанни убедил его. Ему постелили в дальней комнате, на громадной постели — роскошном детище Louis XV[233].
— Вот и спите здесь, поклонник Франциска Ассизского, — сказала Фанни, прощаясь. — Вы увидите, что это гораздо лучше, чем на соломе, в холодной хижине.
Когда она ушла, Христофоров, раздеваясь, с улыбкой смотрел на резных, красного дерева амуров, натягивавших в него свои луки. Ему вдруг представилось, что вполне за святым Франциском он идти все же не может. Погасив свет, он лежал в темноте, на чистых простынях мягкой постели. «Все‑таки, — думал он, — слишком я люблю земное». Он долго не мог заснуть. Вспоминался сегодняшний вечер, балет, Анна Дмитриевна, неожиданный ужин, разговор, странное пристанище на ночь. Так и вся жизнь, от случая к случаю, от волны к волне, под всегдашним покровом голубоватой мечтательности. Ему вдруг вспомнилось, как у памятника Гоголю Машура с полными слез глазами сказала, что любит одного Антона. Он вздохнул. Нежная, мучительная грусть пронзила его сердце. Отчего до сих пор, до тридцати лет, — он один? Милые женские облики, к которым он склонялся, — и с некоторой ступени, как сны, они уходили. «А Машура?»
230