Уж был вечер. Григорий сидел за столом, избывая остаток длинного праздничного дня. Уходить он никуда не собирался, и бабе Нюре от этого полегчало. «Может, я сама навыдумывала все. Старость, окаянная, нет заботы, так выдумываешь», — цеплялась она за надежду и, чтоб совсем успокоиться, искала в Григории перемен, но перемен никаких не было, и то, что в нем не виделось никаких перемен, наводило ее на злые размышления: «Вишь какой, будто на замок закрытый. Да я-то вижу».
Утром Зазнобов с брезентовой сумкой через плечо пошел на паром. Баба Нюра проводила его, а с крыльца неожиданно для самой себя спросила:
— Та придет, так я ей что скажу?
— Чаем напой, — как-то уж больно легкомысленно посоветовал Зазнобов и ушел, оставив бабу Нюру в беспокойном недоумении: не то пошутил он, не то на самом деле велел чаем напоить.
Рано еще было. По дворам петухи драли свежее горло. Окна в домах были закрыты где занавесками, а где ставнями. У промтоварного магазина сторож вымел тротуар, запылил всю зелень в канаве и стоял с новой метлой в руках на крыльце, а из-под крыльца редко и тяжко бухал кобель. Высокое небо было подернуто легкой кисеей, листва на тополях отсырела и казалась темно-зеленой, предвещая жаркий день и духоту.
Зазнобов спустился к парому. На берегу стояли две телеги — в одной из них, укрывшись плащом, спал мужик, в грязных сапогах, с блестящими подковками. На пароме, на боковом брусе, сидели две тетки, а вокруг них куча ребятишек — все с корзинками. «Они по ягодки собрались, а ты вези их за здорово живешь», — подумал Зазнобов и, достав из сумки топор, попробовал острие на палец, зачем-то постучал ногтем по железу.
У спаренных и схваченных железом столбов, к которым крепился стальной канат, лежали свежие неошкуренные жерди на балаган. Их привезли еще на прошлой неделе, и козы на вершинках успели иззубрить всю кору. Зазнобов вытащил из кучи одну жердь и начал очищать ее. Сырая кора длинным ремнем вилась из-под топора, а мелкие сучки только похрустывали под лезвием. От топорного звука проснулся мужик и глазами в болезненно красных веках долго глядел на Зазнобова, потом скинул сапоги с телеги и так громко крякнул, что вздрогнули лошади и эхо покатилось над тихой холодной водой. Весь какой-то изжеванный, с полусогнутыми руками, вывертывая рот в дрожкой зевоте, он подошел к Зазнобову:
— Заезжать можно?
Зазнобов не ответил. Повернул ногою жердь другим боком и замахал топориком. Мужик подождал немного и опять беззаботно спросил:
— Заезжать, говорю?
— У тебя лошадь к столбу привязана, а на столбе распорядок прибит.
— Зачем он мне?
— Тебе, и верно, ни к чему. Там написано: паром работает с семи часов.
Зазнобов даже не поглядел на мужика, зная, что именно так ведут себя те, кого надо просить и умасливать. Выволок из кучи новую жердь, отрубил обглоданную козами вершинку, пнул в сторону.
— Да ты что, слушай, — губы у мужика побелели, на шее вздулись жилы, — он полез почти на топор: — Ты что, слушай, как тебя?
— Но-но! — Зазнобов расправил плечи и так опустил свои усы, что мужик невольно отступил.
— Я же, слушай, как тебя, не сам по себе, а казенное везу. Посудил бы сам, это когда же я дома-то буду. А ведь покос. Погода… Ну, слушай, как тебя, — уже совсем просительно закончил он.
— Мне за сверхурочные часы никто не платит.
— Ты человек или не человек?
Зазнобов вместо ответа снял свой пиджак, положил его на траву и снова взялся за топор. Все это он сделал с полным невниманием к мужику. Тот беспомощно потоптался возле жердей и с руганью вернулся к телеге. Лег на свою поклажу, но спать, видимо, уже не мог, тут же слез на землю и начал из-под руки глядеть на реку. Женщины, наблюдавшие за ним, все поняли, и одна из них, худая, в кирзовых сапогах, с завернутыми верхами голенищ, отдав свою корзину детям, пошла к Зазнобову. Зазнобов видел, как она, широко и резко махая руками, поднималась от парома, и думал: «Ругливая, должно. Осажу по всем правилам». Он с деланным вниманием разглядывал очередную жердь и щурил глаза, когда подошла женщина.