Удивительно хорошо и надежно было рядом с Толиком, почти как с отцом. Они даже внешне были схожи: оба из породы русских мужиков, некрупных, но ладно скроенных и крепко сбитых, в которых и на расстоянии ощущалась уверенность и сила. А может, и не порода вкладывала в них эту силу, а сама жизнь, где и тому и другому пришлось хлебнуть всякого. Моему отцу — свое, Толику — свое.
Девушка за стойкой покрутила ручку транзистора, и тоскующий баритон запел про ночную метель за окном и потерянное счастье. Но грустно не стало.
Сведя от старания густые, черные брови, Толик фигурно взрезл апельсин, чтоб получилось две розочки, входящие друг в друга, и походил на мальчишку, готового удивить мир.
Обычно он таким не был, взрослый, серьезный человек, и тогда имя Толик ему не шло. Оно, конечно, тянулось за ним с детства, где был седьмым, младшеньким в семье. По его рассказам легко было представить пыльный казахский поселок, где бежит за матерью смуглый пятилетний малыш, не понимающий, почему все радуются, а мама плачет.
Это День Победы 45-го года. Матери Толика тридцать один, она осталась вдовой в первый год войны с зарплатой технички в поселковой школе и кучей ребятишек, которых каждый день надо кормить.
Мать Толик вспоминает с благодарностью и уважением. Она умерла год назад, подняв всех семерых на ноги. Конечно, всемерно помогали и государство, и школа, и поселковый Совет, и просто знакомые люди, но главное-то было в ней, так и оставшейся до конца вдовой солдата.
Однако все это из прежних разговоров. Сейчас им не место, не время, не настроение. И мы говорим о любви.
Хоть не называется имени, я давно знаю, по ком уже четвертый год сохнет Толик. Она его однокурсница, и прошедший август я жила с ней в одной палатке, когда сразу после поступления в МИФИ нас послали на отработку в Зеленоградский стройотряд. Лиза Кораблина — Лиса. Самая обаятельная из девчонок стройотряда. Я понимаю Толика: она нравится всем, она вся будто огонек тепла и света. Но не понимаю Лису — никто из поклонников не любит ее так верно, мучительно, безнадежно. Неужели ж такая любовь не тронет сердце?..
Рыжему Славке наконец надоедает бренчать на выдуманной гитаре, он нетвердо идет к нам и обращается к Толику, выражаясь почему-то высоким слогом:
— Разрешите пригласить Вашу даму? — причем «Вашу» так и звучит с большой буквы.
Я отрицательно мотаю головой.
— Извини, друг, — говорит Толик таким тоном, что я тут же вспоминаю, что после школы он работал трактористом, а в армии был десантником.
Но рыжего Славку нелюбезный тон не удручает. Он валится на свободный стул и не то чтобы спрашивает, а скорее оповещает:
— Хотите, сэры, я почитаю вам стихи?!
Отказаться мы не успеваем, потому что он не ждет никакого ответа и, размахивая для пущей выразительности руками, уже выкрикивает стихотворные строчки:
На последних словах он особо широко размахивается, рукавом свитера цепляется за ветку приткнувшейся в углу елки, резко дергает руку назад, отчего елка со стеклянным перезвоном накреняется и с грохотом рушится нам на стол.
Минута общего обалдения.
Рыжий Славка на глазах трезвеет и теряет всякую возвышенность.
— Спасайтесь! Витёк, Лешка, смываемся! — кричит он и большими скачками несется к выходу.
Мы с Толиком хохочем, как сумасшедшие.
И после, когда Толик ставит елку на ее законное место и мы выходим в голубые сумерки Кузнецкого моста под невесомый, словно пух, тонкий снежок, хохот все еще душит нас.
Мы идем к метро, а мимо течет Москва, загорается новыми и новыми огнями, органно звучит уже привычной мелодией необъятного своего существа. И я больше не чувствую себя чужой и ненужной ей, как два года тому назад.
III
Мягкая стояла зима в Москве. Хотя, быть может, она не сама по себе плакала сосульками и хлябала под ногами оттепелью, а огромный город согревал ее дыханием бесчисленных прохожих, стенами домов, входными калориферами метро, бесконечными машинами, что кружили по Садовому кольцу, растекались от него внутрь и наружу. Снег и тот был виден, пока шел, потом исчезал бесследно. Что не таяло на мокром асфальте, то подбирали фанерные лопаты дворников или клешни снегоуборочных машин.