Выбрать главу

— Десять тысяч. Я уже положила их в банк, но тысячу из них отдала Карин. Стуре! Мне очень стыдно. Такая дура. Поэтому я ничего тебе и не сказала, знала, что сглупила.

— Успокойся, ведь все обошлось. Если бы еще и мне вернули долг. Полгода назад Бу попросил у меня взаймы, чтобы погасить проценты и на машину — в старой мотор отказал, но Карин про это ничего не знала, и мне тоже вроде следовало молчать. Однако я сказал, что даю ему деньги только ради нее. Глаза у него так и сверкнули.

— Ха! Значит, мы оба с тобой дураки.

— Выходит, что так.

Мне это очень нравится. Если другой совершил такую же глупость, как ты, то она уже и не кажется глупостью.

— Можем открыть клуб дураков, — говорю я.

На этом наш день был закончен, но, прежде чем лечь, мы постояли на веранде и послушали стрижей, которые гонялись за насекомыми и криками благодарили за обед. А потом я попыталась выгнать большую синюю муху, которая летала по спальне, точно бомбардировщик с пьяным пилотом. Мне показалось, что я убила ее, но утром муха ползала по полу с поврежденным крылом. Я помогла ей расстаться с жизнью — надо быть гуманным. Аборт на заре жизни, если кто-то захотел явиться некстати, и гуманное убийство всех, кто уже ни на что не годен, — в конце. Скоро из нас из всех сделают удобрение.

22

Каждое воскресенье, в любую погоду, мы ездим в лес. Стуре — потому что он жить не может без леса и без движения, я — потому что слишком много сижу и потому что тоже люблю лес. Мы садимся в машину, и Стуре везет меня на какое-нибудь место, которое он хотел посмотреть сам, или туда, где можно будет в свое время набрать брусники или лисичек. Когда наступает пора, я собираю их вместе с Дорис или с девочками из нашего центра. Сам Стуре не ездит с нами — не хочет собирать ягоды на чужой земле, он бы со стыда сгорел, если бы там вдруг появился хозяин, а женщинам это не страшно. Но он никогда не берет меня на вырубки, где от прежних красавцев осталась только груда хвороста, там мы никогда не поймем друг друга. Теперь мы даже не разговариваем об этом, такой разговор всегда оканчивается ссорой.

Иногда мы берем с собой в машину велосипеды, а вообще-то по округе мы любим просто ездить на велосипедах. Стуре всегда впереди на своем старом черном велосипеде, который остался у него с детства и на котором прежняя только рама. Все остальное пересажено — он так говорит нарочно, чтобы подразнить меня. Пересаживай на здоровье, говорю я, лишь бы ты не крал детали и не требовал, чтобы прежние владельцы этих деталей погибли в дорожных авариях. В одной из статей, что вывешивает Биргитта, как раз говорилось, что жертвам аварий приходится расставаться со всеми своими органами. И поэтому врачи перестали выступать за ограничение скорости на дорогах.

Сперва мы едем по проселку, это неизбежно, куда бы мы ни направлялись. Стуре никогда не говорит, куда и далеко ли мы едем, но я держусь за ним, как будто мы на тандеме, хотя у каждого из нас свой велосипед. Просто мне нравится быть сзади, следить лишь за тем, чтобы не наехать на Стуре, а в остальном глядеть по сторонам и думать о своем. Я всегда предоставляю Стуре выбирать путь, и ему это нравится.

Около двух часов дня мы пускаемся в путь, жарко, и наши куртки прикреплены к багажнику. Спина Стуре в ковбойке то поднимается, то опускается над рамой, когда дорога идет вверх, — на какие-то высоты мы в силах взобраться на велосипедах, а где-то приходится идти пешком и вести велосипеды за руль, но до этих подъемов еще далеко, пока дорога лишь слегка волнится на подступах к тому холму, который мы себе наметили. Дорога, и особенно старая, как та, по какой мы едем, всегда очень красива. Она струится, как музыка, как вальс с плавными поворотами вокруг полей и домов, то вниз, то вверх, как сама жизнь. Ведь и жизнь идет сперва вверх, потом вниз, потом опять вверх. Наша жизнь, по которой мы со Стуре едем тандемом. Среди других тандемов и одиноких велосипедистов.

Через телескоп все может показаться очень мелким. Но если смотреть через телескоп на землю или на собственную жизнь, можно и в канаву угодить. Дома я часто слушаю радио, по радио выступают люди, которые живут в далеком мире, их мир гораздо больше, чем мой, иногда я чувствую к ним зависть, а иногда страх, когда подумаю, насколько необъятен их мир и насколько богаче их жизненный опыт. А мы крутимся здесь, на нашем пятачке, я знаю каждого человека в этой коммуне, которой суждено было оказаться моей. Стуре, кроме людей, знает еще каждое дерево, но как это ничтожно мало по сравнению с теми, кто раз в неделю бороздит небо над планетой. Я имею в виду не туристов, которые возвращаются в свой дом такими же, какими покинули его. Дочь Гунхильд, та, что работает в киоске и путешествует на деньги матери, побывала во всех странах Европы, но умнее от этого не стала. Я имею в виду тех людей, которые могут прочитать лекцию на любую тему, и, может быть, прежде всего международных корреспондентов. Интересно, позволяет ли им их работа по-новому взглянуть на свою жизнь? Правда ли, что собственная жизнь приобретает иной масштаб, если сравнить ее со всем, с чем они сталкиваются? А собственные беды блекнут по сравнению со вселенскими? Может, этим людям легче забыть про свои невзгоды, которые и невзгодами-то не назовешь в охваченном огнем мире? Вроде моих невзгод, например, — давшей трещину жизни Карин или Гун, которой не поможет ни искренность, ни любовь, ни чашка бульона, ни дружеская рука? Или моего собственного отвращения к жизни, скорее даже не отвращения, а разочарования? Я не знала этого разочарования, когда была моложе, но теперь оно не покидает меня. Может, так и должно быть? Может, жизнь вовсе не праздник, как кажется в юности? Нет, в определенном смысле она все-таки праздник, только не бесплатный, а складчина. Угощение и одежда у каждого свои. Человек — не лилия полевая на земле и не птица небесная.