Выбрать главу

Реимбай бывал каждый день. Привозил что-нибудь, передавал приветы, забирал у Даулетова освободившуюся — посуду. Два раза в неделю с Реимбаем приезжали Светлана и Айлар. Дочурка болтала без умолку, отвлекала его от тревожных мыслей, избавляла от боли.

Как-то, привезя Светлану и Айлар, Реимбай шепнул Даулетову:

— А у нас новость…

Светлана приложила палец к губам:

— Не надо о неприятном!

— Что вы! Для Жаксылыка-ага это приятное известие. — И выпалил уже не шепотом: — Посадили Завмага.

— За что?

— За все, — весело ответил Реимбай. — Обыск был. И дом и магазин опечатали. Теперь мы без магазина…

— Когда забрали? — поинтересовался Даулетов.

— Вчера вечером.

На следующей неделе после большого перерыва появился Мамутов. Преображенный какой-то. В палату вошел с поднятой головой, улыбаясь неведомо чему. Когда заговорил, стало ясно чему.

— Считай, год закончили!

Он обнял сидевшего на койке Даулетова. Осторожно хотел обнять, но не удержался все же и сжал плечо, Жаксылык аж поморщился от боли.

Даулетов, конечно, порадовался, но не за себя, за Мамутова: сделал секретарь невозможное. И огорчился вместе с тем: все важное, все главное прошло мимо. Без нового директора сеяли… без него собрали урожай.

И еще одна печаль угнетала Жаксылыка. Еще одна неизвестность томила его. Та личная и тайная печаль, которой ни с кем нельзя поделиться, та неизвестность, о которой ни у кого не осведомишься. И у Мамутова, конечно, не следовало спрашивать об этом. Но и мучиться уже невмоготу.

— Палван, — сказал он, как бы шутя. — Ты хоть и настойчивый человек, исполнительный, однако не все делаешь, что тебе поручают. Не все до конца доводишь.

Мамутов искренне удивился:

— Не довожу… Что не довел?

— Райком направил тебе жалобу на Даулетова по поводу его недостойного поведения в быту. Разобрался ты в этом деле?

— Вот ты о чем?! — улыбнулся почему-то Мамутов. — Разобрался. Давно разобрался…

— Разобрался и молчишь. А я тут жду приговора. Мамутов протянул руку и тронул плечо Даулетова. Успокоить хотел, что ли?

— Ждешь… Не приговора, однако… — Догадался Мамутов, что в самом деле тревожит друга. — Ее ждешь…

Который раз провинившимся мальчишкой представал перед секретарем Даулетов. Учителем все же был Мамутов, учителем.

— Ну, жду…

Мамутов поднялся с края койки, на которой сидел, и подошел к окну.

— А напрасно… Нет ее… Похоронила отца и уехала…

— Как похоронила? Куда уехала? Зачем?

— Умер старик Нуржан в тот же день, когда ты разбился. Так-то, Жаксылык. Куда уехала, не знаю, а зачем, могу сказать.

Не надо было говорить, Даулетов и сам все понимал.

18

Встал все же на ноги Даулетов…

Совпало это с предзимними холодами. Снег, правда, еще не укрыл землю, но ветер уже нес его из-за Амударьи, и вот-вот засыплет он приаральскую степь.

Утром Реимбай забрал Даулетова из больницы и повез в аул. По примороженной дороге «газик» катился легко и весело, будто летел. Ровно шуршали скаты. В окне посвистывал ветер.

— Не спеши…

Просьба удивила Реимбая.

— Как же не спешить, домой ведь едем… Или не хочется?

— Хочется, хочется, но…

Он сбавил скорость. Сделал это без желания, даже с досадой. Любил стремительную езду. Ведь не пешие, на колесах, чего ж тащиться-то еле-еле.

Даулетов неотрывно смотрел в степь. Будто первый раз Видел ее и боялся пропустить что-то и не заметить чего-то очень важного, чего-то такого, чего, может, и не было в степи. И вообще не было на свете.

На развилке опять попросил Реимбая: — Тормозни у холма.

Это совсем было ни к чему. В ауле ждали их, предупредили, чтоб не задерживались, а тут холм. Пески старой Айлар.

Досадливо прикусил губу Реимбай, но остановился все же. Завидев холм, Даулетов оживился. Не то чтобы повеселел или приободрился. Просветлел, что ли?

«Подниматься нынче вряд ли станет», — подумал Реимбай. Холод, ветер, а директор едва на ногах держится, вернее, на костылях. Поэтому Реимбай не открыл дверцу и не заглушил мотор.

Но все же Даулетов начал выбираться из машины. Выставил сначала костыли, а потом и сам вылез.

Вылез. И ветер тут же окатил его ледяной волной. Да такой мощной и свирепой, что не только больному, здоровому не устоять.

Переждал Жаксылык, пока утихнет порыв ветра. Набычился и пошел. Шел тяжело, неумело. Далеко вперед выбрасывал костыли, потом падал на них грудью, пролетал над дорогой, выставив вперед здоровую ногу, на какое-то мгновение зависал, почти опрокинувшись на спину и упираясь вывернутыми руками в поручни костылей, затем выпрямлялся и снова выбрасывал их далеко вперед.

— Куда вы? — напугался Реимбай. — Нельзя вам!

— Нужно, — ответил Даулетов. Нагнул голову, как конь, идущий против ветра. И, как конь, только стреноженный, заковылял по песчаной тропе.

Реимбай выскочил и побежал было следом:

— Помогу вам.

— Не надо… Я сам.

Костыли мешали, они тыкались в песок, соскальзывали, норовили вывернуться и опрокинуть Даулетова.

— Упадет, сорвется, — шептал Реимбай.

Но он поднялся. Устал невероятно, пот прошиб, губу прокусил — не заметил. Он был счастлив.

Ветер хозяйничал на вершине. Не хозяйничал, а бесчинствовал — рвал, метал, валил.

— Матушка, — прошептал Даулетов. — Вот я из мертвых воскрес. Пришел спросить тебя, доброта-то в чем?

Туча снежная была уже близко, где-то над морем плыла. Ветер торопил ее, мучаясь своим бессилием. Так уж хотелось ему поскорее засыпать степь, этот холм и камень над могилой Айлар.

— В чем доброта? — повторил Даулетов. — Ты назвала меня добротой, а не сказала, как творить ее…

Меркнуть стало зимнее солнце, заслонила его снежная громадина. Холм еще жил в свете, высоким был, а степь у Арала уже погрузилась в сумеречную мглу.

— Доброта в прощении зла, что ли? — допытывался Даулетов. — Или в уничтожении его? Как, матушка? Помнишь, ты говорила, что зло — это одичавшее, распущенное, испорченное добро. И впрямь так. Никто ведь не хочет вреда. Все пекутся о пользе, о благе, но если благо окажется дырявым, если в нем хоть щелка, хоть прореха маленькая — в нее тут же начнет просачиваться вред. Родная земля, когда она плохо обработана; новый проект, когда он недодуман; прекраснейшее из чувств, когда оно становится безоглядным и не желает считаться с умом; ум, когда он вырождается в хитрость, — все самое лучшее, самое святое, все оборачивается злом.

— Пора! — крикнул снизу Реимбай. Даулетов не отозвался.

— И еще я понял, почему ты считала наш аул родиной добра и зла. Невелик Жаналык, но сколько таких аулов. И наша лень, разгильдяйство, чванство, дурь наша способны иссушить моря, поворотить реки, изменить климат половины планеты. Наша лесть, хитрость, изворотливость могут, как эпидемия, заразить миллионы человек. И, напротив, наша добросовестность, наш труд, ум, честь способны растекаться по всей земле и многих осчастливить.

— Нас ждут! — крикнул Реимбай.

— Иду! — отозвался Даулетов, но задержался еще на минуту.

— Вот что хотел я спросить у тебя, старая Айлар. Отчего так получается, что в каждом из нас живет два человека? Один говорит, делает, влюбляется, спорит, ссорится, ошибается. Другой его судит, судит строго и справедливо, не прощает грехов, но сам не совершает никаких поступков. Отчего никак не появится третий, тот, который бы делал и не ошибался?

Даулетов спустился с холма. Спускаться было труднее, чем взбираться. Сел в машину и по дороге думал о том, что не будет уже для него никакой иной жизни, а только эта, которая уже прожита наполовину, а то и больше. И, как говорил старик Худайберген, другой земли тоже никто не даст, а будет только эта, которая к тому же не просто земля, а его земля. И людей других никто не пришлет. Нет, ему, Даулетову, жить и работать с этим составом, с этим народом. С Мамутовым и Сержановым, с «мушкетерами» и Жалгасом, с Реимбаем и Аралбаевым. Других не дадут. А побеждать надо. И победит тот, кто сумеет понять этих людей и поможет им понять самих себя.