Когда мы с Борисом вошли, Эва неожиданно завизжала, дёргая за руки и тиская русского. Густов невольно улыбнулся, дёрнулся, как от щекотки, и вечеринка начала раскручиваться, виток за витком. Объятия, потом воспоминания.
Я не была в Афинах, но благодаря этой троице, кажется, не заблудилась бы, попади я в легендарную столицу Греции. Вместе с ними (рассказывал и демонстрировал снимки и видеозаписи на мониторе почти во всю стену по большей части Стах, Эва, улыбаясь и поблёскивая расширенными глазами с подведёнными веками, слушала его и бесцеремонно вставляла свои замечания на польском, не все из которых я поняла) я тоже полюбовалась широкой панорамой четырёхмиллионного города с вершины холма Ликабетт, прокатилась в такси по улицам Панепистимиу и Стадиу, связывающим главные площади города Омония и Синтагма, перекусила в бистро в Экзархии. Побывала в порту пригорода Афин Пирея. Слышала квохтанье кур и блеяние коз в столичных двориках, обоняла доносящиеся оттуда дымки летних кухонек и запахи вина и уксуса, жареного мяса, цветов жасмина и баклажанной приправы, все эти разнообразные, чудесные, соблазнительные ароматы, сопутствующие готовящимся и проводимым на южном воздухе семейным трапезам.
В афинском музее «Бенаки» я «ознакомилась» с очередной экспозицией почти тысячи «фаюмских портретов» — масок, изготовленных древнеегипетскими мастерами методом восковой живописи на доске, вставлявшейся в бинты мумии вместо лица. Живые взгляды через тысячелетия — поражают. Мастерство, с которым с блеском исполнены портреты, кажется неправдоподобным, а ведь портретам, полагают, десятки веков.
Эву особенно увлекали ювелирные и антикварные лавки района Монастираки. Она не покидала бы их сутками. К востоку от площади Синтагма вполне можно заплутать в переплетении закоулков «старого города» Плаки. С удивлением узнала я, что древний храм Афины — знаменитый Парфенон — превращён был турками в мечеть, а в рядом расположенном Эрехтейоне они разместили гарем.
Я с завистью воспринимала это живое биение вечерней жизни в моем скучном доме, жизни, изобилующей шутками, дарящей впечатления и эмоции, той долгожданной полноты, которая так для меня и не наступила надолго и, едва поманив, кончилась с ушедшей юностью.
— О милая-милая Греция, о Эллада, — то и дело с пьяненьким восторгом звонко провозглашала Эва на родном языке и добавляла по-гречески, — ка-ло-ка-гатия!
На это Стах, улыбаясь, но с меланхолической ноткой в голосе отвечал, обращаясь к жене на польском то «Эвичку», то «коханочку»:
— Тутай вшистко бардзо добжэ, коханочку. Тутай, Эвичку, вшистко тэж бэндзе добжэ. — Здесь всё очень хорошо, любимая, и всё тоже будет хорошо.
Эва с Борисом «станцевали» сиртаки: Бориса Эва таскала по комнате за руки во все стороны и, хохоча во всё горло, двигала им, как манекеном, при этом Станислав и я ритмично били в ладоши в возрастающем темпе.
Ближе к ночи Эва возжелала исполнить танец на столе, по-гречески, под протяжные звуки «бузуки» из телефона, но Стах ей не дал, чтобы она со стола, не дай Бог, не свалилась.
— Можешь представить себе, Борис, весь пробивший меня ужас, — подвыпив, шумно делился с приятелем Станислав, — когда я узнал, что нахожусь вовсе не в Средиземноморье, у берегов давно любимой Эллады, а совсем на другом конце света… Вот дьявольщина, куда, думаю, попал, на самый Дальний Восток… Как выйти отсюда?! Словно в плену у всемогущей Цирцеи! Возьмёт, да и превратит в свинью, как спутников Одиссея… Ты же любил, вспомни, Борис, наизусть читать «Одиссею»:
— Что ж ты молчишь, Борис? Выпей ещё! Пей же, пей ещё! Ну, дальше, дальше: