Выбрать главу

Мама и сестра привили ему вкус к хорошей литературе и к изучению языков, сестра научила восьмилетнего Владимира читать по-русски и дала ему несколько уроков английского языка. Вместе с ней он начал изучать иврит у Иегушуа Равницкого, еврейского писателя и журналиста, бывшего их соседом по дому.

От отца ему достался в наследство книжный шкаф, в котором обнаружились сочинения Пушкина, Лермонтова, Шекспира в русском переводе — Владимир «проглатывал» книгу за книгой. Когда в домашней библиотеке не осталось ни одной непрочитанной книги, настал черед Диккенса, Золя, Джордж Элиот, Гончарова — по мере взросления круг любимых авторов расширялся. Позднее это позволило Владимиру написать: «Кроме отрывочного знания латыни и греческого (и это я ценю по сей день), всему, чему я выучился в детские годы, я выучился не в школе».

Детские годы. Они были такими же, как у всех одесских мальчишек: задорных, самоуверенных и до безумия влюбленных в свой город (в какой-то момент эта влюбленность стала наследственным заболеванием одесситов), — в меру нахальных и искренне уверенных, что им под силу заново раскрутить земной шар. Лето они проводили в парке или на берегу моря. Парк стал их вторым домом, в котором, когда припекало солнце, прогуливая гимназию, они пропадали до сумерек; повзрослев, на его аллеях они нашептывали нежные признания девушкам…

Освященные гением Пушкина, мальчишки писали стихи, музицировали, сочиняли рассказы — из них выросли братья Катаевы, Бабель, Багрицкий, Ильф и Олеша, но первые в списке великих одесских литераторов — Жаботинский и Чуковский.

Жаботинский был старше своего друга всего на два года, но, несмотря на малую разницу в возрасте, Чуковский считал его своим учителем. Уже став маститым писателем, во времена, когда имя Жаботинского будет запрещено упоминать, Чуковский напишет в частном письме: «он ввел меня в литературу… в нем было что-то от пушкинского Моцарта, да, пожалуй, и от самого Пушкина… меня всегда восхищало в нем все… и я, живший в неинтеллигентной среде, впервые увидел, что люди могут взволнованно говорить о ритмике, об ассонансах, о рифмоидах… Он казался мне лучезарным, жизнерадостным, я гордился его дружбой и был уверен, что перед ним широкая литературная дорога».

Тяга к творчеству появилась у Владимира в десятилетнем возрасте, первые стихи он «печатал» в рукописном журнале. В шестом классе Ришельевской гимназии он — уже почитаемый сверстниками «маститый поэт», один из редакторов тайной школьной газеты, которая, не имея никакого отношения к политике (гимназистов она не интересовала), называлась высокопарно: «Правдой».

(Лирическое отступление: автору знакомо школьное увлечение стихосложением и мальчишеская влюбленность в таинственность печатного слова — подражая Пушкину и его друзьям-лицеистам, издававшим рукописные журналы, автор затеял нечто подобное в 39-й школе, бывшей во времена Жаботинского женской гимназией Балендо Балю.)

Два слова о женской гимназии Балендо Балю, раз уж о ней зашла речь… Она находилась в двух кварталах от дома Жаботинского, и вполне вероятно, что, когда «созрел виноград» и в жилах юного поэта заиграло вскружившее голову молодое вино, он караулил на у лице очаровательных гимназисток и даже провожал их домой. Но со своей будущей женой, Анной (Иоанной) Гальпериной он познакомился прозаически: в гостях у соученика. Ему было пятнадцать лет, ей — десять. Анна музицировала на рояле, когда Владимир вошел в их дом, и она, увидев странное явление — негритянский профиль под буйной шевелюрой, — не выдержала и расхохоталась за его спиной.

«Негритянский профиль» — первое впечатление, произведенное юношей и запомнившееся его будущей жене, наталкивает на внешнее сходство с Пушкиным. Но внешним сходством дело не ограничилось: было еще и духовное родство. Трех авторов — Шекспира, Пушкина и Лермонтова — Жаботинский знал, по его собственному выражению, «от доски до доски» еще в четырнадцатилетием возрасте. Через много лет не без гордости он написал в автобиографической повести: «даже поныне не без труда нахожу я стихотворение Пушкина, которое не было бы мне знакомо и которого я не знал бы до конца».

Страсть к сочинительству изменила его жизнь. Он перевел на русский язык «Песнь песней» и «В пучине морской» Гордона и послал в петербургский ежемесячный журнал «Восход» — не напечатали; перевел стихотворение «Ворон» Эдгара По и отправил в «Северный вестник» — не напечатали; написал роман, который послал Короленко, — и вместо рецензии получил вежливый ответ: «Продолжайте». В возрасте между 13 и 16 годами он рассылал в газеты и журналы бесчисленное количество рукописей, которые возвращались назад или попадали в редакционные урны. Но все-таки упорство достигло цели: в августе 1897 года появилась первая публикация — статья в ежедневной одесской газете «Южное обозрение», вышедшая под псевдонимом «Владимир Иллирич».

Ободренный публикацией, Жаботинский познакомился с жившим в ту пору в Одессе поэтом Александром Федоровым и вручил ему перевод «Ворона». Федорову перевод понравился, и он познакомил начинающего поэта с редактором газеты «Одесский листок».

Следует отметить, что в конце девятнадцатого века Одесса занимала видное место в Российской империи, по количеству населения уступая лишь Санкт-Петербургу, Москве и Варшаве и конкурируя с северными столицами, а потому одесская газета почти во всех европейских столицах имела зарубежных корреспондентов. Редактор принял Владимира тепло, и, воспользовавшись его доброжелательностью, Жаботинский спросил: «Стали бы вы публиковать мои корреспонденции из-за границы?» — «Возможно, — ответил редактор, оценив литературный слог юноши. — Но при двух условиях: если вы будете писать из столицы, в которой у нас нет другого корреспондента, и если не будете писать глупостей».

Реплика о глупостях станет понятной, если обратиться к воспоминаниям Паустовского о Чехове, смертельно боявшемся одесских репортеров, которые с легкостью выдумывали небылицы. Делясь литературными планами, Чехов неизменно заканчивал разговор просьбой: «Только ради Бога, ничего не рассказывайте одесским репортерам».

«Одесский листок» был солидной газетой, и выбор европейских столиц, в которых издание не имело зарубежных корреспондентов, оказался невелик: Берн и Рим.

Мама, родственники и знакомые, которым Жаботинский сообщил о намерении оставить гимназию и отправиться за границу корреспондентом газеты, категорически возражали против такого безумного, на их взгляд, решения. Они твердили о трудностях поступления еврейских мальчиков в государственные учебные заведения, о законе 1886 года, вводившем для евреев процентную норму (в пределах черты оседлости количество евреев среди учащихся мужских гимназий и университетов не должно было превышать десяти процентов), напоминали о четырех провальных попытках поступления в гимназию, реальное и коммерческое училище. Чудом называли они принятие его в подготовительный класс второй прогимназии, позволившее поступить в пятый класс Ришельевской гимназии, самой престижной в Одессе; об этом знаменитом учебном заведении то ли Катаев, то ли Олеша (авторство установить не удалось) запустил шутку: «Человечество делится на две неравные части: на тех, кто учился в Ришельевской гимназии, и тех, кто там не учился».

Все доводы родственников, призванные отговорить его от скоропалительного решения, были логически аргументированными и разумными. В ответ на них Жаботинский, не имевший веских контраргументов, упрямо твердил: «Потому!» Он поступал так и в будущем, объясняя упрямство (которое предпочитал называть «упорством» и «непреклонностью характера») наследственной чертой, присущей всему еврейству. Рассказывая об этом эпизоде из своей жизни, когда он наперекор всем принял решение оставить гимназию, Жаботинский признался: «Это был не единственный случай… когда я покорялся необъяснимому «потому», и я не раскаиваюсь».

16-летний гимназист. Одесса. 1896 г.

Необъяснимое «потому» зачастую заставляло его идти против всех (хотя это не является примером подражания для подростков, — «Мама всегда права, и незачем с ней спорить», — говорит им автор и по-профессорски строго-настрого машет указательным пальцем) — но только идущие против течения способны изменить его русло.