Выбрать главу

— Ну, понятно, после смерти! Прах — он и есть прах.

Его очень удивил этот спокойный материализм. Он не решился спросить: «Но если нет ничего, кроме этой жизни, разве не ужасно такое существование, как ваше, в то время как другие живут счастливо?»

Словно угадав его мысль, она продолжала покорным и вялым тоном, но не без иронии:

— Каждый себе придумывает что-нибудь в утешение. Не может каждый вытащить счастливый номер. Не повезло, — значит, ничего не поделаешь!

Она даже не помышляла подыскать себе место за пределами Франции (ее приглашали, например, в Америку), где могла бы иметь лучший заработок. Мысль покинуть страну не умещалась в ее голове. Она говорила:

— Камень — везде камень, а не подушка.

В ней гнездился какой-то скептический и насмешливый фатализм. Она принадлежала к той породе неверующих или не очень крепких в своей вере людей, жизнь которых не оправдана и разумом, но которые при всем том обладают огромной живучестью, — к тому трудолюбивому и апатичному, беспокойному и покорному французскому крестьянству, которое не слишком любит жизнь, но крепко за нее держится и не нуждается в искусственных поощрениях, чтобы сохранить бодрость.

Кристоф, не знавший французского крестьянства, удивился, поняв, как равнодушна эта простая крестьянская девушка ко всякой вере; он восхищался ее привязанностью к жизни, жизни безрадостной и лишенной цели, но еще больше его поражало крепкое нравственное чувство, которому не нужно было никаких дополнительных устоев. До сих пор он видел во Франции людей из народа лишь в кривом зеркале натуралистических романов и современных литературных теорий, сочиняемых всякими посредственностями, которые, в противоположность литераторам века пасторалей и Революции, с удовольствием представляли себе естественного человека как порочное животное, и тем старались оправдать собственные пороки… С изумлением убеждался он в неподкупной честности Сидонии. Тут дело было не в морали, а в безотчетном чувстве и в гордости. У нее была своя аристократическая гордыня. Ибо глупо думать, что слово «народ» означает только «чернь», у народа есть своя аристократия, как и среди буржуазии есть люди, которые отнюдь не могут считаться ее сливками. Аристократия, то есть люди с более чистыми инстинктами, может быть более чистой кровью, чем у остальных, знающие об этом, сознающие свои достоинства. Гордость для них в том, чтобы ничем себя не уронить. Их меньшинство; но даже если они оттеснены в сторону, все знают, что им принадлежит первое место и одно их присутствие служит уздой, сдерживающей прочих. Прочие вынуждены равняться по ним или делать вид, что равняются. Каждая провинция, каждая деревня, каждая группа людей является в какой-то мере подобием того, чем являются их аристократы; каковы они, таково и общественное мнение, — здесь оно крайне сурово, там — снисходительно. И наблюдающееся сейчас анархическое засилие большинства не ослабит внутреннего авторитета безгласного меньшинства. Более серьезную угрозу для последнего представляет отрыв от родной почвы и распыление по большим городам. Но даже и в этом случае затерянные в чужой среде, разобщенные друг с другом представители этой крепкой породы сохраняют свои особенности, не смешиваются с окружающим. Из всех диковинок, которые Кристоф видел в Париже, Сидония не знала почти ничего и не старалась узнать. Чувствительная и нечистоплотная газетная литература интересовала ее так же мало, как и политические новости. Она даже не слыхала о существовании народных университетов; а если бы и слыхала, то, вероятно, они не привлекли бы ее, как не привлекали церковные проповеди. Она делала свое дело, думала свою думу, и ее ничуть не беспокоило, что она думает не так, как другие. Кристоф похвалил ее за это.

— Что же тут особенного? — удивилась она. — Я такая же, как и все. Вы, значит, не видели французов?

— Вот уже год, как я живу среди французов, — ответил Кристоф, — и все, кого я встречал, думают только о развлечениях или подражают тем, кто развлекается. Других я не видел.

— Еще бы, — сказала Сидония. — Вы видели только богатых. Богатые всюду одинаковы. Вы еще ничего не видели.

— Ваша правда, — согласился Кристоф. — Но я начинаю видеть.

Впервые перед ним предстал тот французский народ, который, кажется, жил извечно на этой земле, который составляет с нею одно целое, который видел, как приходили и уходили столько племен завоевателей, столько калифов на час, но сам прочно стоит на своей земле.

Кристоф понемногу поправлялся и начал вставать с постели.

Первой его заботой было, как бы возместить Сидонии расходы, которые она понесла во время его болезни. Так как он не мог еще бегать по Парижу в поисках работы, он решился, правда не сразу, написать Гехту: он просил его выдать аванс под ближайшую работу. Со свойственной ему удивительной смесью равнодушия и благожелательности Гехт заставил Кристофа ждать ответа более двух недель — двух недель, в течение которых Кристоф жестоко страдал. Он отказывался прикасаться к еде, которую ему приносила Сидония, и, лишь уступая ее настояниям, ограничивался стаканом молока и куском хлеба, в чем горько упрекал себя, говоря, что кормится на чужой счет. Наконец Гехт прислал ему просимую сумму, не написав от себя ни слова, и за все месяцы, что проболел Кристоф, Гехт ни разу не справился об его здоровье. Он обладал талантом не располагать к себе людей, даже делая им добро. Впрочем, объяснялось это тем, что добро он делал не любя.