В начале марта 1757 года Руссо получил экземпляр пьесы Дидро «Внебрачный сын». Ему на глаза попалось следующее высказывание: «Порядочный человек живет в обществе, и только злобный остается в одиночестве». У Дидро есть друг, живущий в уединении, — и вот что он думает о нем! Жан-Жак не сходя с места написал ответ. Отдавая эту реплику одному из своих персонажей, Дидро, конечно, не имел в виду Руссо. Однако он имел бестактность отправить ему 10-го числа небрежный ответ: он, мол, не слишком доверяет отшельникам и не думает, что очень хорошо держать вдали от всех восьмидесятилетнюю женщину. Концовка письма была совсем нехорошей: «Прощай, Гражданин! Впрочем, это какой-то странный гражданин — отшельник».
Ни извинений, ни сожаления… И еще этот намек на мамашу Левассер — как будто восьмидесятилетним старушкам можно жить только в Париже! Жан-Жак сказал мадам д’Эпине: «Дидро написал мне письмо, которое пронзило мне душу!» Но в своем ответе Дидро он как-то неловко заявлял, что видит во всем этом происки Гримма, который не успокоится, пока не отнимет у него всех друзей.
Дидро ответил раздраженно: у него жена, ребенок, много других обязанностей. Что касается мамаши Левассер, он не берет назад ни одного своего слова, а что касается его письма вообще, то он нисколько не жалеет, что написал его. «Вы хотите, чтобы я приехал? Хорошо, я прибуду, но только пешком, потому что у меня нет денег, чтобы нанять экипаж». Тон их полемики накалялся. «Когда вы обещали приехать, — ворчал в ответ Руссо, — Вы разве не знали, что у Вас есть жена и ребенок? Вы хотите, чтобы мамаша Левассер жила в Париже? Вы ее получите, и вместе с Терезой, если Вам так хочется»; «Ах, Дидро, мое сердце сжимается, когда я пишу Вам. Я не в состоянии видеть Вас; не приезжайте, умоляю Вас».
Своей горечью он делился с мадам д’Эпине. Когда они все были бедны и неизвестны — они были друзьями. Он таким же и остался, но Дидро и Гримм стали важными персонами. Его дружба становится требовательной, исключительной. И Дидро в ответ взорвался. В конце концов, чего добивается Жан-Жак своими упреками и поучениями? Разве я не поддерживал его во всем, не защищал, не берег, не радовался его успехам? А я, возражал Руссо, отвечая ему с обратным курьером, разве не появлялся я трижды на неделе в Венсене, и в любую погоду? Разве это я вонзил кинжал в сердце другу несправедливой фразой из «Внебрачного сына»! И он пускался объяснять, без всякого смущения, чего он ждет от настоящего друга.
Делейр вмешался, чтобы утихомирить их, и предложил встретиться где-нибудь «на нейтральной территории». В начале апреля Дидро наконец приехал. Два друга объяснились, обнялись, помирились, отказываясь замечать, что они всё более отдаляются друг от друга.
АДСКИЕ МУЧЕНИЯ
В начале января 1757 года к Руссо неожиданно, невзирая на непроезжие дороги, пожаловала мадам д’Удето. Он знал эту молодую женщину, кузину и свояченицу мадам д’Эпине: они познакомились еще в 1748 году незадолго до того, как она вышла замуж за графа д’Удето.
Элизабета Софи Франсуаза де ла Лив де Бельгард родилась в 1730 году Ее муж, одержимый игрок, наградил ее тремя детьми, а затем бросил ради другой женщины. Потом и она не устояла перед ухаживаниями неотразимого Сен-Ламбера[26]. Их связь продлится 51 год. Она была доброй и чувствительной, но вместе с тем живой, шаловливой, импульсивной и немного взбалмошной. Была далеко не красавицей — это признавал и сам Жан-Жак: блеклый цвет лица в оспинах, близорукие круглые глаза — но при этом грациозная походка, копна вьющихся черных волос, спадающих чуть ли не до пят, и мягкий характер.
В тот день ее карета увязла в рытвинах; выпачкав свои ботиночки в грязи, она натянула поверх них боты и храбро продолжила путь пешком. В дом она вошла запыхавшись и весело смеясь над своим приключением; Тереза тут же принесла ей сухую одежду. Как говорил потом Жан-Жак, этот визит был похож на начало какого-нибудь романа.
В скором времени он увиделся с ней вновь. Тот год стал началом Семилетней войны, и все мужчины-офицеры отбыли в армию, даже Гримм, который был секретарем маршала д’Эстре. С середины апреля мадам д’Эпине расположилась в Шеврете, а мадам д’Удето приехала поскучать в Обонн — в одном лье от Эрмитажа. Сен-Ламбер, будучи очень привязан к Руссо, посоветовал своей любовнице поддерживать с ним дружескую связь. Жан-Жак был тогда весь в лихорадке творчества — он писал свой роман. В первые дни мая она явилась навестить его в таком виде, от которого у него пошла кругом голова: она была верхом на лошади, в мужском костюме и сапогах, в шляпе с перьями, с хлыстом в руке. Ее лицо порозовело от скачки, и она была похожа на амазонку. Романтичность ее появления вскружила Руссо голову: «Она приехала, я увидел ее; я уже был опьянен беспредметной любовью, это опьянение ослепило меня, предмет любви был найден в ней — я увидел свою Юлию в г-же д’Удето, наделив ее всеми совершенствами, которыми я украсил в романе кумира моего сердца». Она заговорила о Сен-Ламбере — «заговорила как страстная любовница. А любовь заразительна!».
Итак, образ Юлии не был навеян Жан-Жаку реальной женщиной — наоборот, это Юлия из романа обратила его взгляды на мадам д’Удето.
Софи обладала таким достоинством, как верность, понимаемая в духе своего века, — то есть она хранила верность своему любовнику. Жан-Жак возбужденно прислушивался, как отзываются в его сердце слова любви, обращенные к отсутствующему другу. Они с Софи стали часто видеться. Гуляли вместе, изливали друг другу душу, становились всё более близкими. Она была польщена тем чувством, которое угадывала в этом знаменитом человеке с репутацией гордеца. Однажды вечером в порыве чувств он высказал ей всё, выплеснув перед ней все страстные слова, которыми он наделял своего героя Сен-Пре. Она не отвергла этих слов, но ответила ему, говоря о Сен-Ламбере. Жан-Жаку не на что было надеяться. Пусть она хотя бы позволит любить ее и говорить ей об этом.
Они виделись и переписывались каждый день. Она не отталкивала его, но и не поощряла, и Руссо стал подозревать, что они с Сен-Ламбером сговорились выставить его на посмешище. Тогда он решил обезопасить себя от насмешек, приняв в своих письмах тон особой близости к ней: он называет ее Софи и на «ты», просит у нее «доказательств», что она не смеется над ним. Однажды вечером в роще акаций он заговорил о своей любви с таким пылом, что она воскликнула: «Нет, никогда мужчина не бывал так ласков, и никакой любовник не любил так, как Вы! Но Ваш друг Сен-Ламбер слышит нас, а мое сердце не может полюбить дважды». И что же Жан-Жак? «Я слишком любил ее, чтобы хотеть ею обладать». Однако он ощущал в себе прежний пыл, который испытывал когда-то подле мадам де Ларнаж, и обманывал его на свой манер — в лесу, по дороге в Обонн: «Вряд ли мне удавалось проделать этот путь в одиночку безнаказанно». Он добирался туда, истощив любовные силы, но обретал их вновь при виде Софи. Однако она оставалась нетронутой.
Во всяком случае, так это описано в «Исповеди», Мы никогда не узнаем всей правды о их отношениях. Обладание действительно не было его целью — но были ли их свидания столь платоническими? В эти безумные вечера разве не приводил он и ее в состояние самозабвения? Странная ситуация, в которой не она умела овладеть собой, а он умел сдерживаться: «Нет, Софи, я могу умереть от своих порывов, но я никогда не заставлю вас унизиться… Я не могу опорочить ту, которую я боготворю». Он рассуждает о добродетели, но не осмеливается признаться, что его желание всё же находит удовлетворение в ласках, в которых она ему не отказывает.
Осторожная графиня уничтожит его письма, но останется одно, неотправленное, помеченное началом октября, когда всё было лишь болезненным воспоминанием. Оно дает основания думать, что «Исповедь» все-таки скрывает правду. Единственный поцелуй вечером в роще? Но она искала его руку во время их прогулок, она не отстраняла свои губы. «Я не буду напоминать тебе о том, что произошло в твоем парке и в твоей комнате…» Если его страсть вызывала в ней только жалость — зачем тогда искала она в его глазах, «не уничтожит ли эта жалость в нем уважение [к ней]»? Или это патетическое восклицание: «Как! Мои горящие губы не отпечатают на твоем сердце мою душу — вместе с моими поцелуями! Как! Я не испытаю более этого небесного содрогания, этого мгновенного пожирающего огня, который быстрее молнии… Мгновение! Невыразимое мгновение!» И где же здесь та добродетель, о которой он заявляет в «Исповеди»?