Ночью, в грозной, непроницаемой тишине, Джеордже охватывал страх. Он спрашивал себя, что будет в конечном итоге, когда людям придется расплачиваться за войну. Сам он даже приблизительно не мог ответить на этот вопрос. Лишь смутно чувствовал, что здесь сталкиваются не две армии и две тактики, а два различных мира. Офицеры стали поговаривать, что Джеордже не совсем в своем уме, а солдаты недолюбливали его за замкнутость: к ним он был безразличен, как и к самому себе.
После трехнедельного отпуска, который он, в сладостном упоении, провел с Эмилией на родных полях, где каждый бугорок говорил ему что-нибудь и звал к себе, он в августе вернулся на фронт под Сталинград.
Все осталось позади: бесконечные переходы по затянутым голубоватой дымкой степям, сражения под чужим небом, на чужой, но теплой земле, к которой можно было прижаться, чтобы передохнуть. Здесь же, в Сталинграде, были только красноватые развалины. Вокруг все гремело, здания рушились со страшным грохотом, накрываясь куполом дыма, а из груды свежих развалин вновь щелкали и щелкали выстрелы русских. Страшен был этот горький дым, неподвижно и грозно висевший над головой, как туча, которую не мог развеять даже ветер. Казалось, она висит там с сотворения мира.
Смертельно уставшие, обросшие, офицеры и солдаты больше всего на свете мечтали об одном — добраться до берега Волги, увидеть ее гладкую зеленоватую поверхность, окунуться в нее. Они мечтали об этом больше, чем о конце войны, больше, чем об отпуске или ране, которые помогли бы им вырваться отсюда. Взводу Джеордже удалось лишь раз пробиться вперед настолько, что до реки осталось всего только двести метров. Спускался вечер. Кроваво-красный луч прорвал на мгновение дымную завесу, и вдали сверкнула серебром, как острие сабли, полоска воды. В следующее же мгновение советская артиллерия открыла огонь, и все исчезло в дыму. Джеордже упал лицом между двух кирпичей и зарыдал. В голове у него билось что-то красное, словно кто-то бешено размахивал там кровавым полотнищем. Ему было страшно, хотелось встать и завыть: «Я человек, я человек…» Какой-то солдат подполз к нему и спросил, не ранен ли он. Джеордже не ответил, продолжая рыдать. Тогда солдат тряхнул его за плечо и прокричал в ухо, что русская пехота снова пошла в атаку. И в самом деле, за огневым валом, который приближался к ним, вырывая огромные черно-красные, глыбы земли и выплевывая их в небо, слышались разноголосые крики. В нескольких метрах впереди лежал уже разложившийся труп немецкого солдата. Форма лопнула, и через прореху виднелось посиневшее тело, каска сползла на лицо, словно перед смертью солдат хотел спрятать глаза от яркого солнечного света. Не переставая плакать, Джеордже напомнил, что они должны продержаться еще пятнадцать минут, но солдат, вместо того чтобы отползти, влез в длинное, узкое, как гроб, временное укрытие и прижался к уху Джеордже давно небритой щекой.
— Давай сдадимся, а? Сдадимся? — пробормотал он, дохнув запахом махорки, пота, грязи.
— Как тебя звать?
— Петреску я, из Бухареста, из Гранта[21]. Сдадимся? А? Давай сдадимся.
С левого фланга залился испуганным отрывистым лаем ручной пулемет. Раздался грохот, и на месте пулемета поднялся зеленовато-черный гриб.
Джеордже отдал приказ об отступлении. Солдаты в задравшихся шинелях попятились назад, как зеленые раки. Только Петреску остался в своем маленьком укрытии, лег на спину и свернул цигарку. Джеордже еще увидел, как солдат с неожиданной силой отшвырнул от себя винтовку, закрыл глаза и затих в ожидании, с цигаркой в уголке рта.
С этого дня Джеордже стал с любопытством приглядываться к солдатам. Но он опоздал, взвод таял с каждым днем, одни оставались в домах, откуда нельзя было больше выбраться, другие погибали. Даже война и та стала непохожей на войну. Джеордже перестал думать и ловил себя на том, что реагирует на все, как ребенок: он бессмысленно смеялся и много говорил о еде. Однажды Джеордже отпустил пощечину офицеру, который вернулся из атаки с опаленными веками и, вытаращив глаза, городил какую-то бессвязную чепуху о героизме. В тот же день с Джеордже произошло странное событие.
В бетонном блоке, на углу улицы, где находились их позиции, оставался всего один советский солдат. Его не могли заставить замолчать ни минометы, ни точная стрельба офицеров-снайперов, ни вылазка немцев, вооруженных огнеметами. От дома остался один черный остов, продырявленный сотнями пробоин, из которых русский посылал свои меткие пули в любое время суток. Стоило высунуть из-за угла плечо, руку или голову, и пуля безошибочно находила их. В этот день отделение, в котором находился Джеордже, не получило пайка, так как никто не осмеливался пересечь улицу. Капитан, одуревший от голода, пообещал бутылку коньяку тому, кто доберется до места, откуда время от времени доносились крики: