Выбрать главу

Неужто суждено погибнуть тому, во что мы верили? Юнцами, не видевшими жизни, не знавшими вкуса пота? Мы детьми умели запрячь лошадь и проборонить посевы, подростками забирались на трактор и сгребали сено; когда родители запрещали вступать в комсомол, грозились уйти из дому в интернат; детьми жалели цыпленка, которого задрала кошка, а подростками смотрели на Гарбаускаса, на которого рухнула балка, и думали: хорошо, что мои родители живы… Нам с Шаруне было хорошо просто оттого, что мы были на свете.

Дайнюс песню напевает, Песня Дайнюса качает…

Шаруне хохотала в лодке, и вечернее озеро звенело, как исполинский колокол.

Дайнюс песню напевает, Песня Дайнюса качает…

Пахло сиренью.

От дома долетал голос отца:

— Дайнюс! Давай домой, Дайнюс!

Отец стоял на берегу, сгорбившись, опустив простоволосую голову. Дайнюс почувствовал неладное и налег на весла. Весла не слушались — то загребали глубоко, то скользили по поверхности. Лодку заносило, Шаруне командовала: «Левым давай, левым… А теперь на правое нажми, еще на правое…»

— Маме совсем худо, — сказал отец.

Выпрыгнув из лодки, Дайнюс увидал его укоризненный взгляд: целыми днями пропадаешь, за домом не смотришь, носишься, задрав хвост… Отец, правда, промолчал. Он не заметил Шаруне, словно ее и не было здесь.

— Пойдем, сынок.

Дайнюс шел впереди в засученных штанах, в одной руке нес башмаки, в другой — сумку с учебниками. Отец брел за ним.

Шаруне осталась в лодке.

Мать умерла через неделю, двадцать пятого мая, в день, когда в школе прозвенел для выпускников последний звонок, когда в переполненном зале пахло сиренью и произносились красивые слова: «Вы уходите в жизнь… в жизнь… в жизнь…» А Дайнюс сидел в кузове грузовика, прислонясь спиной к кабине, и летел через деревню, мимо школы, в город — за гробом для мамы.

В жизнь… в жизнь…

Никто не пожелал ему с трибуны ни светлого будущего, ни открытых дорог, ни удачи в построении светлого здания… Дайнюс вышел в жизнь за год до аттестата зрелости. Осенью в школу не вернулся, и учительница литературы сказала: «Вот и хорошо, все равно не вытянул бы на выпускных…» Языки и литература не давались Дайнюсу, это верно, и он не очень-то огорчился, что пришлось бросить школу. Он был нужен дома — отец заболел, его увезли в больницу. Дайнюс как сел на трактор в начале лета, так и не слез до поздней осени. Пахота, потом сев… Страде не было конца. Ему, сызмальства привыкшему к труду, работа не только не была в тягость, но и наполняла его дни ощутительным смыслом. Казалось, он созревал одновременно с рожью, которую посеял, и сам подчас удивлялся своему возмужалому виду — крепкие ноги в сапогах чуть расставлены, задубелые ладони опущены, брови насуплены. За полгода он перерос своих сверстников, стал старше их на несколько лет. Субботними вечерами он приходил в школу. Пряча в карманах руки, с которых не удавалось смыть смазку, стоял в углу, смотрел на сцену. Оживал, увидев струнный оркестр. Дайнюс четыре года был первой скрипкой, но теперь никто не звал его, никто не предлагал сыграть его старую партию — на скрипке неуклюже пиликал долговязый паренек. Когда начинались танцы, Дайнюс выходил во двор, угощал парней сигаретами и не знал, о чем с ними разговаривать. Больше слушал сам: об учителях, одноклассниках. Казались странными их мелкие несчастья, дурацкие ссоры — все отдалилось, стало чужим. А когда все гурьбой высыпали с танцев, он подходил к Шаруне, девушки услужливо отставали, и они оказывались вдвоем темным вечером на дороге. Шли медленно, молча, как бы нечаянно касаясь руки друг друга и пугаясь этой близости.

— Ты меня забудешь, Шаруне, — однажды после долгого молчания сказал Дайнюс.

Шаруне вздрогнула — он это почувствовал, потому что держал ее за пальцы.

— С чего это ты? — спросила Шаруне.

— Ты меня забудешь.

— В голове у тебя… ха! — Она рассмеялась слишком уж беззаботно, даже, пожалуй, искусственно.

— Не смейся, Шаруне. Забудешь.

— Но почему?

— Я чувствую.

Шаруне встряхнула распущенными светлыми волосами.

— Неправда!