— Знаю, что из Дегимай. Спрашиваю, каким ветром к нам занесло.
— А ты присядь, Крейвенене. — Марцеле отодвигается на краешек, снимает с лавки свою сумку.
— Да нет, бежать надо. Родню проведала?
— За продуктами.
— В такую даль!
— Что поделаешь, Крейвенене. По правде, и у нас магазин есть. В прошлом году построили, в этом ремонтируют — вот в чем беда.
Марцеле — махонькая, сухонькая старушка с газовым платком на седых зализанных волосах. Та самая, с которой вместе ходили по толокам и вечеринкам, разом выбирали парней, да и замуж вышли в один год; она, Крейвенене, в своей деревне увязла, а Марцеле на бричке с бубенцами укатила на другой край прихода, за глухой лес, в Дегимай.
— Как жизнь-то, Крейвенене?
— Да так, Марцеле. Ты-то совсем усохла, на себя не похожа.
— Если б не доктора, давно бы богу душу отдала. Одними лекарствами жива. А как твои?
— Вроде ничего. — Крейвенене надо уходить, но ведь не с руки встретиться спустя столько лет и не поговорить хоть немножко, не поделиться радостями да бедами.
— Слыхала я, сын приехал?
Крейвенене хочет руками замахать — мол, горе одно, — но сдерживается: не привыкла перед чужими исподнее вытряхивать.
— Все теперь в куче, — тянет Крейвенене и тут же, чтоб Марцеле больше не допытывалась, спрашивает сама: — А у вас что?
— Да ничего, Крейвенене, как всюду. Рожь косят. Уродилась на славу, да вот сушь страшная. Ага, чуть было не запамятовала — во вторник Антасе похоронили. Вечный ей упокой.
Мотнув головой, Крейвенене берет сумку в другую руку; тяжеленная, хорошо бы на лавку поставить, но ей пора, не может она столько тут торчать.
Из магазина выходит Гуделюнене с огромной полосатой сумкой, в которой, высунув горлышки, позвякивают бутылки, скалится половинка белого хлеба.
— Мадонна, туфельку застегни!
Девочка убегает, мать, не переставая, наставляет ее.
— Какую… Антасе? — сами спрашивают губы Крейвенене. Но стоит ли спрашивать?
— Да ту самую, Крейвенене, ту самую, знаешь. Жила на отшибе, отвернувшись от людей, так и тлела всю жизнь-то. Если б не дети моей снохи… страх подумать, Крейвенене… Бежали мимо ее избенки, глядят — лежит на земле. Прилетели и сказали, а я знай не спешу, думаю, прилегла баба, пускай. Полю огород, а на душе муторно, места себе не нахожу. Вечером сходила — о, боже ты мой, уже который день не дышит, мухи облепили. А ведь молодая еще, упокой, господи, ее душу.
— Говоришь — молодая, — зло усмехается Крейвенене.
— Да уж помоложе нас с тобой. Упокой, господи…
— Ну, бывай, Марцеле, я побежала.
— Мне тоже пора — вон автобус идет.
Крейвенене хотела бы поторопиться — пускай Марцеле увидит, какая она еще шустрая, — да ноги отяжелели, не слушаются, сумку просто не поднять, хоть и купила всего ничего. Вот бы присесть в тенечке, душно ведь, и солнце припекает макушку. Дай зайду за пригорок, за деревья, и посижу, переведу дух, а то виски сдавил железный обруч… «Во вторник Антасе похоронили», — кажется, догоняет ее голос Марцеле. Крейвенене оглядывается через плечо, — вдруг та и впрямь кричит…
Спустившись с пригорка, не останавливается и не присаживается под деревом. Семенит по обочине дороги, забыв про усталость, и голову сверлит одна мысль — сказать Марчюсу или не говорить? Двадцать лет уверяла себя: я спокойна, что было — сплыло, а оказывается, только с этой минуты она может успокоиться. Грех это, конечно, прости меня, господи, но все двадцать лет ждала этого дня. Знала, не положено так думать, даже бога молила отвести от нее дурные помыслы, помочь ей, грешнице, — ведь все уладилось, пускай так и будет всегда. Но, видно, сам дьявол мутил ей все эти годы голову. Я-то грешница? А она, Антасе, — святая? А Марчюс? Столько мучилась, исстрадалась вся, и я еще — грешница? Нет уж, господи, если уж кого карать, то ее покарай, его покарай. Взвесь все и воздай по заслугам… Кто знает, до чьих ушей долетела эта молитва — до божьих или дьявольских, но Крейвенене твердила ее и верила, что она поможет. А то пойдет на чьи-нибудь поминки, подпевает псалом одними губами, а мысли далеко… Там, конечно. Вот хороший человек помер, думает, хорошему человеку на земле нету места, а чтоб эта Антасе, прости меня, господи, чтоб хворь ее скрутила, чтоб под машину угодила — теперь-то они так и сигают по дорогам, — хоть бы молнией ее шарахнуло… Да нет, такая ни в рай, ни в пекло не годится… Поймав себя на грешных помыслах, еще громче, от всего сердца пела: «Ангел господень явился Марии…» С годами, конечно, боль слабела, но не угасала. Возьмет и екнет вдруг сердце; стиснешь зубы и промолчишь. Но теперь…