Выбрать главу

— Вы видели, когда я?..

Рука Сокола касается ее плеча, легонько пожимает. Он улыбается, потом смеется:

— Я только что… Иду мимо, слышу: кто-то… Да это же моя ученица.

Наконец улыбается и Тересе. С сожалением, а может, с гордостью, она говорит:

— Я уже не ученица.

Сокол проводит рукой по плечам девушки, качает головой:

— Не можешь себе представить, Тересе, что значит — встретить своего человека, побыть, с ним, поговорить.

Если б не широкий ремень, стягивающий пиджак, да автомат в руке, Тересе по-детски обрадовалась бы: учитель ее проведал, учитель с ней говорит… Но сейчас они далеко друг от друга, очень уж далеко, хотя, если мерить шагами…

— Собачья жизнь, если говорить начистоту. Все один да один. А когда сойдемся вместе, все словно голодные волки. Нервы, Тересе. Нервы перенапряжены, сдают…

— Работали бы учителем…

— Ты не думай, Тересе, что легко лгать детям. Я говорил детям правду, хотел, чтоб они знали, что их родина — Литва, но кто-то донес…

Вечерняя прохлада проникает сквозь тонкое платье, плечи Тересе покрываются гусиной кожей, ее снова бросает в озноб.

— Тебе холодно?

— Ничего…

— Дай накину на плечи пиджак. Правда, есть, кто тебя греет…

Тересе опускает голову и комкает в руках влажную рубашку.

— Когда свадьба?

— Не знаю.

— Чего Андрюс ждет?

— Работы невпроворот… Говорит, когда управимся…

— Работа, — недобрым смехом смеется Сокол. — Если б ты, Тересе, не была… Послушай… Нет, ты хорошая девушка, и потому я тебе говорю: не спеши. Не спеши, Тересе, со свадьбой.

Тересе пожимает плечами, она ничего не понимает.

— Да мы и не торопимся.

— Все как на волоске. И если этот волосок оборвется, я не хочу, чтоб ты оказалась на нем.

Тересе смотрит во все глаза. Сокол по-отцовски обнимает ее за плечи, привлекает к себе и как-то странно, давясь, сипит:

— Тересе, Тересе…

Девушка упирается ладонями в широкую грудь Сокола. Скрипнув зубами, Сокол отпускает ее.

— К нам не зайдете? — Голос Тересе срывается, она пугается этого вопроса.

Сокол набрасывает автомат на плечо, оправляет пиджак. Где-то злобно разлаялись собаки, словно защищаясь от волков. По большаку тарахтит телега.

— В другой раз. Как-нибудь. Что в деревне слышно?

— Никуда не выхожу.

— Андрюс ходит. Не рассказывает?

— Да нет. Работа.

— Работа! — Снова этот сиплый, злой смешок. — Могла бы ему напомнить, пусть не забудет, что он новосел.

— Да что я…

— Ты можешь. Если захочешь. Будь здорова, Тересе. Меня ты не видела.

Сокол прыгает через ручей. Шелестит куст рябины, и он исчезает.

Тересе припускается бегом через луг, не разбирая дороги. Ветки ольхи хлещут по обнаженным рукам, в кровь раздирают лицо, но она не чувствует боли. Она боится остановиться — только бы не окликнули ее, не позвали. Переводит дух только у своей избы.

— Гоняешь, значит. Будто телка бзыришь, — говорит с крыльца мать.

— Показалось… кто-то…

— В избу иди.

Тересе прислоняется лбом к прогнившим бревнам избенки. Она не понимает, что с ней творится. Вот бы поговорить с кем-нибудь, выложить все, что накопилось, может, все бы стало на место, но разве разинешь рот? Господи боже, вот жизнь-то!

— Спать иди! — не выдерживает мать.

— Сейчас, мама.

И все стоит, словно связали ее по рукам и ногам.

Не лай собак спугнул Сокола, не потому он бросился в кусты. Он испугался себя, своих мыслей, своих дрогнувших рук; испугался близости Тересе, не Тересе даже — просто близости женщины; от этой близости кровь ударила в голову, и в любую минуту он мог потерять рассудок. Но она ведь его ученица, и Сокол не вправе забывать об этом. Хоть он и бывший учитель, все-таки… все-таки лучше устраниться и не пятнать свое имя.

Свое имя? Ты же бережешь то, чего и след простыл…

«Литовцами родились мы, литовцами нам быть вовек», — когда-то пел отец. В сражении под Гедрайчяй с поляками его ранило, он вернулся домой, опираясь на палку, преисполнившись ненависти к захватчикам, для которых земля соседей — лакомый кусок. К двенадцати десятинам власти прибавили семь гектаров помещичьего поля, и отец создавал свой «рай», лепил свое гнездо, как ласточка: по соломинке, по крупице, по пылинке. И все рассказывал, как бил «шляхту», как «священную землю отцов кровушкой поливал». Потом непременно затягивал песню: «Литовцами родились мы…» Тут он, бывало, смахивал со щеки слезу и в умилении обнимал сына: «Альбертас, сын мой, — говорил он, — ты не думай, что люди там зазря головы сложили. За Литву, Альбертас! Я-то человек маленький и темный, но слова взводного открыли мне глаза: нет ничего прекраснее, как погибнуть за Литву! Ты слышишь, Альбертас? Я тебя отдам учиться, с дырявой мотней буду ходить, но отдам, и ты увидишь — твой отец говорил правду!»